ел даже спичек в руки не брал, но еще оставалось в нем столько силы чтобы принуждать своих ближних (тех из своего племени для кого в свое время он был — да еще и теперь оставался — верховым владыкой) поступать так же; итак, оба они сицилиец и царь сошедший прямо со страниц Библии сидели друг напротив друга, а вокруг них (или в их кругу, или вернее в кругу того что исходило от них, в этой невидимой клетке которую они возвели или вернее которая возводилась вокруг них сама собою стоило им сесть за стол и вынуть карты и на стенах этой клетки чья-то невидимая рука казалось вывела слова «закрытый сеанс», как пишут на дверп особых зал в казино или в клубах) обычные физиономии игроков, проходимцев или простофиль, сутенеров, или приказчиков, или парикмахерских подмастерьев которые держатся с независимым видом и заранее обречены на то чтобы их общипали, все эти лихорадочные и невозмутимые лица, еле двигающиеся губы, еле двигающиеся руки вытягивающие каждую карту лишь чуть-чуть чтобы был виден правый ее уголок, а в конце каждой партии нечто вроде безмолвного вздоха, стона, оргазма исходящего не от игроков, чьи лица по-прежнему ровно ничего не выражали, но от зрителей, и, во время одного такого затишья, Жорж пошарив в кармане извлек оттуда и быстренько пересчитал жалкое свое богатство, жалкое свое сокровище, заключавшееся в маленьких бумажках (плата которую победитель со спокойной совестью где-то рядом убивавший малых детей, считал себя обязанным выплачивать, и вовсе ие в насмешку, не в шутку, но в силу некоего принципа, некоего закона, в силу некоей благоприобретенной или вернее зазубренной морали, или вернее насаждаемой, безрассудной и внешне нерушимой, носящей в силу традиции даже некий священный характер (хотя лет за сто до того совершенно неизвестной): короче всякий труд должен оплачиваться, пускай мало, но все-таки оплачиваться, — итак плата хотя победитель вполне мог бы заставить пленных вкалывать бесплатно, что он и делал в других местах, но отдавая своего рода дань уважения некоему принципу скорее всего суеверному хотя и чисто символическому, считал себя обязанным им платить), отсчитал примерно две трети, поманил пальцем одного из зрителей тот поднялся с места, взял деньги, подошел к сицилийцу, о чем-то с ним пошептался, возвратился к окошку pi протянул две сигареты и Жорж тут же закурил, потом, отвернувшись, проехался спиной по дощатой стенке барака и наконец уселся на собственные пятки, протянув другую уже зажженную сигарету Блюму, а Блюм ахнул: «Ты что окончательно рехнулся?», а Жорж: «А ну их всех туда-то! Ведь сегодня у нас воскресенье, правда?», и устроившись поудобнее, все затягивался и затягивался сигаретой чтобы табачный дым пробрал его до самого нутра, чтобы почувствовать его всеми легкими, выпуская дым с почти неестественной медлительностью, он сказал:/ «Значит, он был там, на этой дороге, отступая самым жалким образом, в этой шляпе, в своей треуголке с перьями как у паяца, в плаще пола которого как тога римлянина эффектно закинута за плечо, в грязных сапогах — нет скорее в пыльных — погруженный в свои мысли, или вернее в полное отсутствие мыслей, скованный физической невозможностью мыслить, сопоставлять, связать более или менее последовательно одну идею с другой, лицом к лицу с тем что оп безусловно считал полным крушением всех своих чаяний, не догадываясь еще что всего вероятнее все как раз наоборот — но к счастью для него он не дожил до тех дней когда ему пришлось бы убедиться в этом воочию, — другими словами убедиться в том что революции крепнут и мужают в горниле катастроф дабы развратиться, переродиться и погибнуть в апогее военных триумфов…»

А Блюм: «Ты говоришь, словно по книге читаешь!..»

А Жорж вскинул голову, с минуту молча, растерянно глядел на Блюма, потом пожав плечами произнес: «Ты прав. Прошу прощения. Ничего не поделаешь привычка, наследственный порок. Отец мой так хотел чтобы я сдавал в Эколь нормаль и провалился. Он так хотел чтобы я впитал хотя бы частицу той чудесной культуры что была завещана нам веками мысли. Всеми силами души он желал чтобы его дитя наслаждалось бы теми несравнимыми преимуществами что дает западная цивилизация. Будучи сам сыном неграмотного крестьянина, он был так горд тем обстоятельством что научился читать и поэтому в глубине души был убежден что не существует таких проблем, это касается в частности и проблемы человеческого счастья, которые нельзя было бы разрешить путем чтения хороших книг. Он даже в один прекрасный день нашел средство урвать (и поверь мне если бы ты знал мою матушку ты бы понял какой это подвиг, какое проявление воли, и следовательно какая степень волнения, смятения) пять строчек среди пошлых ламентаций которыми заполнены все материнские письма — к счастью лагерное начальство ограничивает размеры направляемой к нам корреспонденции — чтобы присоединить к этому мощному концерту и свои собственные ламентации делясь со мной своим отчаянием при известии о бомбежке Лейпцига с его кажется уникальной библиотекой…» (он вдруг прервал свою речь, замолчал, и ему не потребовалось даже вытаскивать из бумажника письмо чтобы увидеть его воочию — единственное письмо которое он сохранил из многочисленных посланий Сабины где внизу отец обычно после неизбежного «Крепко тебя целуем» только и мог что-то нацарапать крошечными буковками и лишь один Жорж догадывался, что эти мушиные следы следует расшифровывать как «Папа», — словом вновь увидеть (еще более мелкие буковки, еще теснее посаженные одна к другой, сжатые в сплошняк за неимением места и из-за желания сказать как можно больше на до невозможности малом пространстве) тонкий и аккуратный почерк человека окончившего в свое время университет, нескладный телеграфный стиль: «…мама уже написала тебе обо всех наших новостях и как ты сам видишь неплохих… в той мере в какой хоть что — нибудь может быть хорошим сейчас зная тебя беспрерывно думая о тебе находящемся там и о том мире где человек яростно разрушает самого себя не только в плоти собственных детей но также и в том что он смог сделать, оставить после себя в том лучшем что он мог бы передать последующим поколениям: со временем История разберется что потеряло в тот день от бомбежки все человечество всего за несколько минут, наследие многих веков, самую ценную библиотеку в мире, все это бесконечно грустно, твой старый отец», и он воочию увидел его, слоноподобного, массивного, почти бесформенного, в полумраке беседочки где они оба сидели в тот последний перед его отъездом вечер а к ним вместе с взревыванием трактора то неистового то приглушенного это их арендатор заканчивал косить большой луг, доносился пронзительный зеленый аромат свежескошенной травы реявший в теплых сумерках, окружал их одуряющими испарениями лета, размытый силуэт арендатора на высоком как насест сидении трактора в огромной соломенной шляпе с зазубренными разлохмаченными полями стоявшими надо лбом черным ореолом дважды отраженный очками, проплывший медленно по выпуклой и блестящей линзе очков а за ними грустное с трудом различимое в полумраке отцовское лицо, и оба сидя бок о бок не знали о чем говорить, оба наглухо замурованные в то трогательное непонимание, в эту полную невозможность взаимного общения уже давно установившуюся между ними и которое он (отец) попытался еще раз сломить, Жорж слышал как с его губ продолжали срываться (и до этого конечно срывались) слова, до него доходил его голос и он сказал:) «…на что я ответил что ежели содержание тысяч и тысяч книг этой уникальной библиотеки как раз и оказалось бессильным помешать таким вещам как бомбежка уничтожившая их, то в конце концов я не совсем отчетливо понимаю какую в сущности потерю понесло человечество от того что под бомбами погибли тысячи книжонок и бумажного хламья доказавшие тем самым полнейшую свою никчемность. Если составить подробный список более непреложных ценностей, предметов первой необходимости в которых мы испытываем здесь более острую нужду чем во всех томах прославленной Лейпцигской библиотеки, то получится следующее: носки, кальсоны, шерстяные ткани, мыло, сигареты, колбаса, шоколад, сахар, консервы…»

А Блюм: «Ну ладно. Хорошо. Ну ладно. Хорошо. Знаем сами. Ладно. Хрен с пей с Лейпцигской библиотекой. Ладно. Согласен. Но, опять-таки, твой чудак, тот тип с портрета, слава и позор вашего семейства, ведь не был же он первым генералом, или миссионером, или комиссаром, или ком тебе угодно который…»

А Жорж: «Да. Конечно. Я и сам знаю. Да. Возможно это вовсе и не было следствием проигранной битвы, простого военного поражения: ие только то что он видел там, панику, трусость, беглецов бросающих оружие, кричащих как всегда кричат в таких случаях об измене и проклинающих командиров чтобы оправдать собственную панику, и вот мало-помалу выстрелы становятся все реже, все малоубедительнее, просто одиночные выстрелы, за которыми не следуют другие, бой сам себя исчерпал, умирает сам по себе в предзакатной истоме. Мы-то это видели, испытали: это затихание, этот постепенный переход к неподвижности. Это вроде колеса ярмарочной лотереи — пулеметная басовитая трескотня металлического (или из китового уса) языка по блестящему ободу ограничителя если так можно выразиться расчленяется, слитное как звук трещотки щелканье распадается, дробится, разрежается, в эти последние часы когда битва кажется продолжается лишь в силу взятой первоначально скорости, то замедляется, то снова набирает силу, затухает, снова вспыхивает в бессмысленных бессвязных взрывах чтобы сникнуть опять вдруг начинаешь слышать пенье птиц, вдруг отдаешь себе отчет что вовсе они и не переставали ни па

Вы читаете Дороги Фландрии
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату