по всему своему природному складу и культурным традициям) чувствовал себя связанным с народами Запада. Бельгийцы, северные французы, швейцарцы — вот были его братья. А к пруссакам он испытывал недоверие и даже неприязнь, и их-то он и считал ответственными за все несчастия Германии и за тот ошибочно выбранный путь, на который она вступила с XVIII столетия.
Отто Абетц рассказал мне, что он мечтал быть художником — и он тоже! — что он учился в художественной школе великого герцогства Баденского и начал скромную карьеру живописца, но все эти современные проблемы до того неотвязно преследовали его, что лишили его всякого покоя. И он понял, что он тогда только обретет спокойствие, когда всецело посвятит себя именно этим задачам или по крайней мере одной из них, той, которая казалась ему наиболее неотложной и трагической — задаче внести умиротворение на Западе, то есть, в сущности, франко-германской проблеме. Прежде всего он занялся тщательным изучением Франции; он изучал ее литературу, путешествовал по ее провинциям, он даже сделал больше — женился на француженке из окрестностей Лилля. У них был ребенок, маленький мальчик — символ того союза, которым, как мечтал его молодой отец, завершатся отношения между двумя народами и который, в сущности, и был целью его жизни.
Все это он рассказал мне в самых простых выражениях, и этого было достаточно, чтобы завоевать мои симпатии. Нужно было обладать очень черствым сердцем, чтобы заподозрить его во лжи. Мне казалось, что я слушаю мои собственные юношеские мечты в немецком переводе. Мне казалось, что, родись я по ту сторону Рейна, я не мог бы рассуждать иначе. Поэтому-то мне и было так интересно узнать, каковы сокровенные чувства такого человека, когда судьба поставила его лицом к лицу с фактом захвата власти национал-социалистами. В особенности же — каково его отношение к ним теперь, в этот момент? Надеется ли он сохранить какую-нибудь долю своих надежд, и какую именно? И был ли еще какой-нибудь смысл во всем этом теперь, когда они уж были у власти?
Он отвечал уклончиво и осторожно. Но мысль его была все-таки ясна. Из его речей оказывалось, что он сам не наци и даже желал бы для своей страны совершенно иного политического направления. Но уж если хочешь действовать, а не просто предаваться мечтам, приходится брать вещи такими, каковы они есть. Нацистские идеи не имеют никакого серьезного значения, потому что, в сущности, у них нет никаких идей. Это какая-то слепая сила, вроде громадной грозовой тучи, которая вот-вот рассеется. Все будет зависеть от того благоразумия, с которым трезвые и проницательные люди как внутри самой страны, так и вне ее сумеют подойти к этому слепому чуду.
Вы, разумеется, понимаете, что Абетц не излагал мне все это в тех рискованно-прямолинейных выражениях, к которым прибегаю я; все это почти незаметно проскальзывало в его коротких, несколько насмешливых описаниях, в тонких намеках. Смех и те добродушно-остроумные замечания, которые он ввертывал в свои объяснения, делали все это вполне ясным. Я сам излагал нечто в том же роде в ряде своих статей о Германии, напечатанных год тому назад в «Тулузской депеше». Пытаясь ответить на вопрос: «Чего хочет Германия?» — я говорил: «Не так важно, чего она хочет, — гораздо важнее, чего она будет хотеть. И отчасти от нас зависит, чтобы она желала некоторых определенных вещей и не желала бы некоторых иных». Так что я естественно был расположен относиться к речам Абетца не просто как к уклончивой болтовне.
— В общем, видите ли, — сказал он вкрадчиво, помогая себе веселым смешком, — получается так, что мы посвятили себя одному и тому же делу, вы и я, то есть делу сохранения мира и сохранения его в наиболее угрожаемой точке, то есть между Францией и Германией. Мы встретили с вами на нашем пути одно и то же препятствие, или, верней, ту же загадку — национал-социализм. Что касается до вас, то вы — вне его, а я нахожусь внутри этого. Мы должны стремиться работать в одном направлении, в контакте друг с другом. Вы можете положиться на меня.
Он заговорил о «людях доброй воли» в моем романе, о людях которые стремятся работать во имя мира, пользуясь разбросанными там и сям сетями тайных связей.
— Представьте себе, — сказал он, — что на моем месте находится один из этих людей, и вы вполне поймете, каково мое положение.
И мне действительно казалось, что я вполне понял его. Выражаясь довольно скупо, как бы мельком, он все же дал мне возможность понять, что такое его метод «работы изнутри». С одной стороны, он старался наладить отношения между молодежью Франции и Германии, что было вдвойне интересно, это было полезное дело, и лично для него было полезно тем, что он приобретал таким образом некоторый вес. С другой стороны, он пытался добиться, чтобы этому делу было оказано некоторое содействие правительственных кругов Германии, для чего следовало заручиться доверием одного из влиятельных лиц нового режима. Это было до того близко к моей мысли о «личном воздействии на жизненно важные проблемы», что я невольно удивился. Лицо, которое он выбрал для этого, был фон Риббентроп.
Риббентроп тогда еще не занимал официального поста. Он еще только возглавлял «Бюро Риббентропа», своего рода опытно-исследовательскую лабораторию в вопросах иностранной политики. Но его влияние уже было весьма значительно, и его целью, которую он совершенно не скрывал от своих близких сотрудников, было стать во главе министерства на Вильгельмштрассе.
— Его еще очень мало знают здесь, — сказал мне Абетц, — у него нет настоящего официального положения. Но это — восходящая звезда. Вы увидите. Предрассудков у него никаких нет. Он примерно такой же наци, как и я. Прекрасно знает Францию, жил здесь и, в сущности, никакой вражды к Франции у него нет. Наоборот, Словом — я ставлю на него. Он согласился, чтобы я с ним работал, Надеюсь, что мало- помалу я сумею стать незаменимым.
Во время нашего последнего свидания Абетц предложил мне приехать в Берлин, прочесть лекцию.
— Вы сделаете доброе дело, — сказал он. Его предложение привлекало меня самым риском всего этого предприятия. Мы стали с ним подыскивать тему. Она должна была быть и не слишком рискованной и не слишком заурядной.
— Вы ведь могли бы, — посоветовал мне Абетц, — привлечь их внимание к идее Запада и к вопросу об объединении Европы вокруг западной культуры. Мысль эта дорога нам обоим. Постарайтесь объяснить им, что им никогда не выйти на широкий путь, если они будут сторониться латинского мира, в особенности Франции, как многие это им советуют.
— Хорошо, — ответил я ему полушутливо, — я буду им говорить о Шарлемане[14]. Потому что в конце концов Шарлемань был человек, который понимал, что такое Запад, и нашел решение этой задачи. Вашим соотечественникам нравятся такие широкие исторические перспективы — вот я и предложу им такую. Я объясню им, что все их беды вытекают не из Версальского договора, как это им кажется, а из Верденского договора, того, что был подписан в 843-м году. Того, что подтвердил разделение Западной империи и окончательно отделил друг от друга немцев и французов.
— Чудесно! — весело воскликнул Абетц. — Вы и представить себе не можете, как вы точно попали в самую цель. Как раз сейчас у нас Шарлемань отнюдь не в чести у целой клики, и ее-то влияние и надо подавить. Да. Вот как раз сейчас самый подходящий момент реабилитировать Шарлеманя. Это как раз то, что требуется. В Германии, знаете ли, можно завоевать людей широкими идеями, если понадобится, можно вернуться хоть к самому потопу. Так вот, давайте оправдаем Шарлеманя!
На этом вполне разумном предложении, сдобренном вкрадчивым юмором, мы и расстались.
Как-то — я был как раз в Берлине, — мы, если не ошибаюсь, сидели тогда в уголке одной из гостиных отеля «Адлон» в первом этаже, — Абетц говорил со мной, понизив голос, об убийствах 30 июня.
— Да, это была ужасная расправа, — говорил он, — в таких случаях Гитлер реагирует молниеносно. Он не колебался ни одной секунды. Он прилетел на своем самолете и уничтожил весь этот заговор одним ударом, отрубив ему самую голову.
Я осторожно намекнул, что, может быть, это действительно было в высшей степени удачно для Гитлера и для тех, кто связал свою судьбу с ним, но что меня лично немного удивляет, как это он, Абетц, который не является наци, говорит об этом с таким восхищением. Допустим, что заговор Рема и его