приспешников удался бы — разве это не было бы началом междоусобной войны между самими наци? А это открыло бы путь к освобождению Германии... Абетц покачал головой.
— Нет, — сказал он, не обнаруживая никакого желания пускаться в дальнейшие объяснения, — это могло бы только привести к самым ужасным последствиям. Сторонники Рема — это был самый отчаянный и самый опасный народ.
И, подавив смешок, он добавил:
— Жаль, что Гитлер всех их не перебил.
Мне было очень трудно добиться от него более полного пояснения, которое меня бы удовлетворило. Он явно предпочитал изъясняться туманными обиняками. Мне не хотелось, чтобы у него создалось впечатление, что я его допрашиваю; однако мало-помалу мне все-таки удалось составить некоторое представление о том, как понимал он эту тайну наци, имея возможность глядеть на нее изнутри. И это можно изложить так.
В этом все еще бушующем водовороте, полном» самых темных возможностей, в партии наци существовали две основных тенденции. Одна привлекала к себе фанатиков, самых отъявленных авантюристов, кровожадных зверей, которые были способны на все и которым не было никакого дела ни до Германии, ни до западной цивилизации. Другая, по мнению Абетца, влекла к себе людей, которые видели в национал-социализме способ восстановить место Германии в Европе. Эти люди якобы стремились к тому, чтобы постепенно сгладить крайности режима и найти способ мирного сожительства с западными державами.
— Для людей, преданных делу мира и примирения, как мы с вами, — убедительным тоном говорил Абетц, — сомнений быть не может. Первая из этих тенденций — это катастрофа, вторая — верный путь для мирного сотрудничества. И ее олицетворяет фон Риббентроп.
— А Альфред Розенберг? Куда следует отнести его?— Абетц ответил неопределенной гримасой. Может быть, Розенберг был и не самым худшим из них, но он занимался тем», что снабжал партию наци кое-какими из этих мифов, наиболее опасных и наиболее способных разжигать их фанатизм, мифами о расе, крови и прочей абракадабре. Кроме того, занимая высокое положение в министерстве иностранных дел, он был главным препятствием на пути Риббентропа.
А Геббельс, этот темный, всегда лихорадочно возбужденный маленький человек? На это Абетц отвечал улыбкой. Хотя он и не говорил этого, но получалось такое впечатление, что он рассматривает Геббельса, как маклера в какой-то маленькой игре, насчет которого никому не приходит в голову осведомляться, чем он интересуется или что он думает. С ним все обойдется гладко.
— Ну, а сам фюрер? — спросил я.
Абетц стал говорить вдвойне осторожно. Но намекнул, что казнь Рема может в данном случае служить известным указанием.
Гитлер был загадкой для наблюдателя, ибо он был загадкой для самого' себя. О нем больше чем о ком-нибудь другом можно было сказать, что он будет стремиться именно к тому, к чему заставляют его стремиться обстоятельства или такт (либо отсутствие такта) тех, кто его окружает. Поэтому-то и было так важно окружить его непрерывной сетью влияний. Риббентроп уже завоевал его доверие, но еще. не в такой исключительной мере, которая позволила бы ему войти в непосредственный контакт с дипломатическим миром.
Абетц дал мне еще одно доказательство своего дружеского расположения, пригласив меня к себе домой. Он занимал один этаж маленького домика на новом участке в предместьи Берлина, окруженном садами. Госпожа Абетц, француженка из Лилля, была хрупкой, скорее бледной женщиной, и в ее лице, глазах, голосе было чтото смиренное и в то же время мужественное, страстное и нежное. Вместе они производили впечатление очень дружной пары. Они в этой их маленькой квартирке напоминали мне чету юных художников или ученых, которые живут на Монпарнасе или в окрестностях парка Монсури, воодушевляемые своей верой. Они показали мне своего мальчика. Среди разговора Абетца позвали к телефону. Он вернулся и сказал:
— Меня требуют туда («туда» это было какое-то бюро иностранных связей, в котором он работал, и которое, по моим предположениям, подчинялось Риббентропу), но это займет всего лишь несколько минут. Вы можете подождать меня. А моя жена составит вам компанию,
Госпожа Абетц осталась наедине со мною и с ребенком. Она говорила о своем супруге с нежным восхищением:
— Он весь отдался этому делу, делу соединения наших двух стран. Я очень стараюсь помогать ему. Он такой великодушный и увлекающийся по натуре. Он бросил свою скромную службу, чтобы целиком отдаться этому делу. Потому что у него все его время должно быть свободным — ему приходится видеться с людьми, путешествовать. И вот мы остались совершенно безо всяких средств. Он категорически отказывается брать деньги за эту работу, чтобы у кого-нибудь не возникло подозрения, что он делает это из-за каких-то своекорыстных интересов. И мне пришлось занять денег у моих родных во Франции. Так вот мы и живем, очень скромно, как видите.
И это говорила мне молодая француженка, на моем родном языке. Нужно было обладать чудовищной подозрительностью, чтобы не растрогаться и не поверить тому, что она говорила.
По правде сказать, я бы ничуть не удивился, если бы кто-нибудь сказал мне, что ровно через четыре года я снова встречусь с Абетцом в Париже на официальном рауте, которым ознаменуется франко- германское соглашение, — с Абетцом в элегантном фраке дипломата, Абетцом, явно процветающим на своем посту в штабе министра иностранных дел фон Риббентропа. Ведь в конце концов мой Абетц 1934 года и не думал налагать на себя обет смирения и бедности. Но я бы удивился, если бы ктонибудь сказал мне, что спустя несколько месяцев после того, как мы с ним встретимся в Париже, я узнаю, что его выгнали из Франции, ибо он возглавлял у нас в стране организацию, именуемую «пятой колонной». И если бы кто- нибудь показал мне в волшебном зеркале Абетца
1940 года, назначенного послом в Париже,—в покоренном и раздавленном Париже, — Абетца в его посольском мундире Третьей империи, в дальнейшем облеченного званием Верховного правителя оккупированной Франции, я бы принял это виденье за дьявольскую шутку.
С начала 1935 года я встречался с ним разве что два или три раза, и встречался в таких обстоятельствах, что нам было трудно поговорить запросто. Он мог попросить меня принять его у себя, но он не пытался делать это. Он был хитер и понимал, что я буду задавать ему неприятные вопросы, — например, о том курсе, который взяла германская политика, о посягательствах Германии на мир Европы и на независимость ее соседей, о тех злодеяниях, которые она с таким постоянством, исключавшим всякую надежду на улучшение, совершала против своих передовых умов, против евреев, против религиозных и моральных свобод всякого рода.
Он знал также, что я не упускал случая публично осуждать поведение Германии и громко заявлял о той опасности, которой национал-социалистская зараза подвергла мир.
И если бы в 1936 или 1937 году у Абетца возникло желание заявить мне с укоризненным видом: «Как жаль, что вы больше не работаете с вашим прежним пылом во имя франко-германского сближения, — вы, повидимому, немного охладели», — он мог бы заранее представить себе довольно ясно, что я ему отвечу: «Что вы, смеетесь надо мной, Абетц, друг мой? Вы думаете, я круглый дурак? Я счастлив был бы увидеть, как эту национал-социалистскую заразу сметут с лица земли. Вы всегда найдете во мне готовность поддержать все, что только может уменьшить или отвратить опасность войны. Но не ждите от меня, чтобы я верил людям вашего режима».
ПРИМЕЧАНИЯ