траншеях, и когда их атаковали танки с крестами и один двинулся прямо на него. Сколько он прошагал, таща на себе пуд с малым или без малого, прополз, пробежал, сколько раз бросался на мокрую, раскисшую от дождя землю, поспешно окапывался, который уж день толком не ест - вот и нынче опять пришлось жевать одни сухари, которую ночь толком не спит - и в эту тоже наверняка не придется: в 24.00 приказано форсировать реку и выбить немцев, закрепившихся на том берегу.
Описанный в рассказе один день очень похож на всю войну, в нем, как в капле воды, видно все, что приходилось делать солдату четыре бесконечно длинных года. И хотя в центре произведения один герой, автор назвал рассказ не 'Пехотинец', а 'Пехотинцы', указывая таким образом на содержащийся в нарисованной картине подспудный символический смысл, прямо выраженный им в одном из военных очерков: 'Если поставить памятник самой большой силе на свете - силе народной души, - то должен быть на том памятнике изваян идущий по снегу в нахлобученной шапке, немного согнувшийся, с вещевым мешком и винтовкой за спиной русский пехотинец'.
И это свойство - точное во всех подробностях изображение фронтовой действительности, чуждое какой-либо условно-романтической приподнятости, нарочитого укрупнения, но таящее в себе и некое 'надбытовое', символическое содержание, - присуще всей симоновской прозе. Даже повесть 'Дни и ночи' (я говорю 'даже', потому что в повести авторская мысль разветвленнее, многозначнее, ее труднее перевести в символический план) построена по этому принципу. События, которые очень скоро стали восприниматься как исторические, предстают в ней совершенной обыденностью, чередой однообразных дней и ночей, до отказа набитых трудными и опасными, но привычными солдатскими обязанностями и неотступными даже здесь житейскими заботами - надо ведь и поесть, и где-то поспать, и обогреться.
Образный строй повести, внутренняя динамика изображаемых в ней событий и характеров подчинены задаче раскрыть духовный облик тех, кто стоял насмерть в Сталинграде. Рассказывая в повести о тяжелейших днях боев за Сталинград, когда немцы прорываются к Волге, отрезав от штаба армии дивизию, в которую входил батальон Сабурова, Симонов чутко уловил и показал перелом, наступивший в психологии защитников города. Они не признали себя побежденными, в душах людей открылись такие силы, о существовании которых они прежде и сами не подозревали. Никакое превосходство сил у врага уже не могло вызвать страха или замешательства. Если первые бои, как они изображены в повести, отличались предельным нервным напряжением, яростной исступленностью, то теперь самым характерным писателю представляется спокойствие героев, их уверенность, что они выстоят. Это спокойствие стало высшей формой мужества, высшей мерой стойкости. Если прежде упорство обороняющихся было рождено чувством, что дальше отступать некуда, то теперь рядом с этим чувством возникло и сознание решающей роли сражения, в котором они участвуют, для судеб страны, и понимание своей личной ответственности за его исход. 'Он очень устал, - говорится о главном герое повести, - не столько от постоянного чувства опасности, сколько от той ответственности, которая легла на его плечи. Он не знал, что происходило южнее и севернее, хотя, судя по канонаде, повсюду шел бой, но одно он твердо знал и еще тверже чувствовал: эти три дома, разломанные окна, разбитые квартиры, он, его солдаты, убитые и живые, женщина с тремя детьми в подвале - все это, вместе взятое, была Россия, и он, Сабуров, защищал ее'.
В кульминационных точках повести - и в этом одна из особенностей ее структуры - неизменно возникает второй символически обобщенный план: дом, который защищает батальон Сабурова, - это и обороняющаяся от захватчиков страна; решимость Сабурова и его солдат стоять до конца выражает и силу духа нашей армии; начало сталинградского наступления знаменует собой и общий перелом в ходе войны. Символика эта не привнесена автором в повествование, она естественно, сама собой вырастает из него, нигде не разрушая бытового и психологического правдоподобия.
Постепенно читателю открывается эта 'надбытовая' суть, открывается, почему слово 'сталинградский' стало восприниматься как превосходная степень понятий 'стойкость' и 'мужество'. 'То, что они делали сейчас, и то, что им предстояло делать дальше, было уже не только героизмом. У людей, защищавших Сталинград, образовалась некая постоянная сила сопротивления, сложившаяся как следствие самых разных причин - и того, что чем дальше, тем невозможнее было куда бы то ни было отступать, и того, что отступить - значило тут же бессмысленно погибнуть при этом отступлении, и того, что близость врага и почти равная для всех опасность создали если не привычку к ней, то чувство неизбежности ее, и того, что все они, стесненные на маленьком клочке земли, знали друг друга со всеми достоинствами и недостатками гораздо ближе, чем где бы то ни было в другом месте. Все эти, вместе взятые, обстоятельства постепенно создали ту упрямую силу, имя которой было 'сталинградцы', причем весь героический смысл этого слова другие поняли раньше, чем они сами'.
Необычайные ситуации, из ряда вон выходящие трагические (а иногда и счастливые) случаи, которые нередки на войне и которые, казалось бы, прежде всего привлекают художника, Симонова не очень-то занимают. Следуя толстовской традиции (Симонов не раз говорил, что более высокого образца в литературе, чем Толстой, не знает), писатель стремится представить 'войну в настоящем ее выражении - в крови, в страдании, в смерти'. В эту толстовскую формулу следует еще обязательно включить тяжкий повседневный солдатский труд, к которому Симонов относится с глубоким уважением, придает ему особое значение. Во всенародной войне, исход которой зависел от силы патриотического чувства множества людей, рядовых участников событий исторического масштаба, роль обыкновенного человека, труженика войны не понижалась, а повышалась. И сила духа симоновских героев, и чувство ответственности, присущее им, и их мужество и самоотверженность, лишенные бравады и самоупоения, - за всем этим встает народ, защищающий свою свободу и достоинство, свой образ жизни.
Работал Симонов в годы войны с яростным упорством и написал поразительно много. Но когда в первые послевоенные годы он занялся новыми, рожденными нынешним днем темами, это объяснялось, конечно, не тем, что он исчерпал материал, - наоборот, у него и тогда было ощущение, что многого о войне он недоговорил, о многом еще не рассказал. Одна из причин была в том, - и это относится ко всей нашей литературе той поры, - что отодвигающаяся в прошлое война требовала уже иного подхода, иного угла зрения. Выработать этот новый подход оказалось непросто, сразу он не давался - тяготела инерция изображения войны для войны, а нужно было почувствовать, понять, что же таит она в себе жизненно важного для современности, у которой иные, и немалые, заботы...
Что касается Симонова - тут была еще одна причина: свойственная его дарованию чуткость к движению времени. Он привык писать о том, что увидел вчера. Было это самым важным, ибо в каждом бою обнаруживалось в людях то, от чего зависела судьба родины. Для осмысления мирной жизни - не только сложной, но и очень трудной: военные потери долго давали себя чувствовать, - для постижения ее глубинных тенденций, направления развития нужна была хотя бы минимальная временная протяженность, чтобы тенденции эти отчетливее проявились, существенное отслоилось от мимолетного. Но ожидать вообще не в характере Симонова, да и приобретенный им в войну журналистский и писательский опыт толкал его вперед, к новым темам, не давая мешкать. Однако стремление во что бы то ни стало идти по горячим следам событий в новой обстановке но приносило ему тех удач, что в военные годы.
И еще одно. В войну Симонов постоянно находился в гуще жизни, если это понятие применимо к фронтовой действительности, он и сам был непосредственным участником событий - нередко даже на солдатском уровне, - на себе испытывая то, что выпадало на долю воина переднего края, рискуя своей головой. После войны обстоятельства складывались так - продолжительные зарубежные командировки, многочисленные общественные обязанности, - что добираться до 'переднего края', до 'солдатского уровня' мирной жизни ему было куда сложнее и удавалось куда реже...
Даже произведениям, по праву занявшим место в настоящем издании, - я имею в виду пьесу 'Русский вопрос' и цикл стихов 'Друзья и враги', - недостает того лирического волнения и напряжения, в которых заключена немалая доля симоновского обаяния. Это становится очевидным, если сравнить, например, 'Русский вопрос' с 'Четвертым' (произведения со сходным материалом и близкой проблематикой) или, скажем, циклы стихов 'Война' и 'Друзья и враги' (здесь тоже можно найти некоторые общие мотивы). Только в повести 'Дым отечества' есть это сильное лирическое напряжение, есть боль и гордость, рожденные душевным потрясением, которое испытал автор: вслед за своим героем он из сытой, не знавшей военного разорения, упивающейся собственным благополучием Америки попадает на многострадальную Смоленщину, которой война оставила в наследство неисчислимые трагедии и беды. И хотя повесть не лишена слабостей, - пожалуй, 'Русский вопрос' сделан крепче, мастеровитее, - именно она из всех написанных в ту пору вещей самая симоновская...