слабости. Элька боялась нырять в кашу страстей и сантиментов, она и так была набита ими, как крольчиха — детенышами, но выдать себя хоть на йоту — ни-ни! Она с детства решила быть взрослой, безупречно владеющей всеми клапанами души, и посему держалась своими бледно-молочными пальчиками за конкретную обыденность жизни. Элька влюбилась в девятнадцать: она была до кончиков ногтей потрясена тем, что можно сутками сидеть сложа руки, почти не есть и думать только об Одном, в то время как «Одно» она видит только раз в неделю и по полчаса, потому что «Одно» ведет крохотный, сугубо практический факультатив. Элька не желала более времени столь дикого, разрушительного и бесполезного.
Она, разумеется, теперь искренне считала, что набралась ума и сочетается браком с прелестной квартирой без свекрови, зато с кокер-спаниелем и полками, набитыми философией. Последнее, конечно, жирный «плюс» для матушки, правда, возможные конфузы счастливого избранника все равно перевесят. Всегда найдется что-то, ничтожная деталька — грязное словцо, оброненное при теще, или неловкое движение, или прыщик на носу от переизбытка гормонов, — в общем, нечто, за что женишок дорого заплатит, что станет роковой ахиллесовой пятой… Неужели Элька выбрала этот стервозный сценарий с бедным Йориком под боком?
Или она опять решила быть бедной и слабой и забросить свою суперработу, где она играла в хваткую карьерист-ку и осуществила девичью мечту всюду ездить на такси. Как только у нее появились деньги — столько, что между «нет» и «скоро не будет» образовался приятный промежуток «есть», — Элька прекратила давать взаймы. Она влезла в долги сама, ибо охапками покупала одежду, в полном бреду и почти не глядя, больше половины браковала, приходя домой, а потом раздаривала. Но кушать и ездить становилось не на что. Однако, судя по репликам из кухни, будущий муж бережлив, но прочих недостатков не имеет, капитала, правда, тоже, зато у него квартира и тишина маленького кармана города, где улицы узкие, ни трамваев, ни прочих колес, а летом сирень и дикая вишня закрывают окна от чужих глаз, и именно здесь лучше приютить свою любовь, чтоб потом сердце екало от уютно обставленных воспоминаний. Впрочем, райончик для богатых, и Элькин философ попал туда уж никак не благодаря себе, что и не суть важно — главное, что Элька довольна. Ведь ей пора, тридцать лет — время уже не детское. Хотя цифры не понюхаешь и не потрогаешь, а когда сидит перед тобой щуплая и костистая фигурка в трениках, рот набила пирогом и внимает телевизору с астрологическим прогнозом, — какая разница, тридцать, двадцать пять или сорок восемь.
Эльвира плюхнулась на старый благородный диван их детства с желтым покрывалом, в которое Глеб кутался, еще тщась изобразить странствующего рыцаря. Элька поводила бедрами по поющим пружинам и скороговоркой произнесла:
— Не выдумывай мелодрам. Никто Аню не трогал. Она своим ходом… и между прочим, слава богу.
Если бы у Глеба были усы, он бы ими зашевелил от интригующего начала. Элька ничуть не сомневалась в своей правоте.
— Бог выбирает время и место, а уж кто попадется — его не касается. Могла бы, например, умереть мама или я еще в утробе, или наш папашка. А умерла Аня, и я ничуть об этом не жалею.
— Чем же она тебе насолила?! Ты ж ее в глаза никогда не видела!
— Хочешь историю с привидениями? Кстати, к теме нашего разговора. Бабушка наша, если ты помнишь, медленно сходила с ума, пока мы росли. Она чудесная женщина, но все-таки дура. Разумеется, она слетала с катушек интеллигентно, без явного бреда. Но пичкала меня параноидальными историями: мол, плохо будешь себя вести — тетя Аня придет и заберет тебя с собой. Не тетя, а вампир! Это еще полбеды. Бабка еще и пудрила мне мозги английскими байками про привидения. Но самая жуткая ночь моего детства, когда у меня была ангина. Вы с Кариной давно сопели, а я проснулась в поту и шлепаю на кухню, а там бабушка. Сидит, ногой качает и носом шмыгает, тишина какая-то нечеловеческая, только радио тихо булькает… значит, около двенадцати что-то было. Она поворачивается, смотрит на меня, а сама как мумия — желтая, обессилевшая, лицо как сдутый шарик, глаза оцепеневшие, полуприкрытые и равнодушные. «Вечерка» у нее с колен падает. Тут я понимаю, что она просто заснула на стуле, а я ее потревожила. Но она ничуть не оживилась, не сбросила сон, а заговорила, не пробуждаясь, опять завела свою шарманку о том, что-де плохо себя ведешь, и Анечка за тобой сегодня придет. Мне уже стало не по себе, а тут я еще увидела ее глаза, какие-то белесые, будто в прозрачной скорлупе, и из них морщинистые слезки. Она потом ничего не помнила… Говорила о привидении какой-то Фанни в Лондоне, в кривом переулке, которая пришла к своей сестре и погубила ее из-за мужчины. Бормотала: «Анечка, я здесь, только деток не трогай…» Вообще речь ее была в высшей степени странной — то полная бессвязность, шепелявый лепет, то вдруг четко и зло: «Родная кровь. Она такое делает!» Я, разумеется, ни черта не понимаю, но готова в штаны наделать от ужаса. Когда видишь безумие, особый страх чувствуешь, невыразимый и исступленный, словно глотнул заразного воздуха и мозги оплавились с одного бока. В общем, повернулась я и потащилась на ватных ногах с кухни, даже в туалет сходить забыла. Лежу, трясусь, боюсь пошевельнуться… Больше всего я боялась, что бабушка сейчас войдет в комнату и меня зарежет, почему — не знаю. Первый раз я своим детским нутром почувствовала, что такое «будь что будет». Слышу — дверь и впрямь тихо-тихо отворяется, заходит бабуля и под мое одеяло руку засовывает. Потом медленно меняет мне майку, кутает потуже и уходит. Все молча. Я чую, что смертушка по душе вместо Христа босиком пробежала. В общем так устала бояться, что меня тут же сон сморил. Утром, слава тебе господи, родители приехали, я им все рассказала. Бабку отправили потом в деревню, там она оклемалась. Но мать молчит до сих пор, что это было, хотя и так все ясно…
— Я ничего такого не помню.
— Да тебе вообще повезло, — улыбнулась Элька и потерла кончик глаза, от чего подводка слегка размазалась и легла треугольной тенью, — ты под стол пешком ходил, когда бушевали всякие страсти.
— Вот уж не надо меня сбрасывать со счетов, я подслушивал, — гордо возразил Глеб.
— Что-то ты отощал, — внезапно сменила тему Элька, и сразу послышались глухие шаги матери в коридоре. Глеб осекся, а Элька перешла в атаку:
— Мамуль, чего это ты шалью повязалась, как беглый француз? Опять поясница?
— У меня все в ажуре. Быстро за стол, — послышалось в ответ, а потом мать полезла за какой-то вазой в сервант, стала переставлять хрустальные никчемные безделушки и, сделав неловкое движение, уронила Анино фото в рамке. Жалобно задребезжала металлическая оправа. Завороженно ахнув, мать принялась исследовать портрет.
— Ну чего ты там задеревенела?! Ни одной трещинки, — строго зазвенел Элькин голос, но матушка никак не хотела отпустить испуг.
— Даже вы, маленькие, не сломали, а тут я, старая дура, — ворчала она на себя, а Глеб поймал ее на незаметном превращении в бабушку: лицо моложавое, а походка уже утиная, улыбка покорная, и пальцы от выпуклых складок на сгибах напоминают спущенные колготки. Только бы не повторилось бабкино безумие; захотелось щелкнуть переключателем времен, увидеть мать совсем другой женщиной, с глубоким вырезом и опасной родинкой на шее, которую Глеб когда-то с детским садизмом пытался отколупать. Но тут они уже пошли на кухню, зазвенели тарелками, и минутного наваждения как не бывало, мать с нежным любопытством разрезала пирог, и ничто ее уже не интересовало, кроме пропеченности сочного теста с темным ягодным сердцем.
Уже ночью, когда мать уснула, Глеб и Элька непривычно вместе сидели в полутемной кухне, вспоминали всякое старье и ни слова о будущем. Элька всегда боялась что-нибудь сглазить. И вдруг сама переключилась на темную тему:
— Ты вот заладил, что тогда случилось, что случилось… Ничего не знаю наверняка. Был скандал. Подозреваю, что из-за отца, подозреваю, он стоял поодаль и слушал, но боялся вмешаться. Он не любил обострений… Трагедия в цветущем саду, акт первый, — усмехнулась Элька, — но именно так я себе это представляю. Я думаю, Аня злилась, и ее можно понять. Ей наверняка хотелось большего, нежели скромная роль остепенившейся матери-одиночки. Да, мать говорит, у нее был голос, но, понимаешь, голос — еще не дар, еще не драйв, не знаю, как объяснить! У голоса — своя душа. Он — безусловная ценность, но ведь нужно еще пробиваться, ломая когти, жить этим, сходить с ума. А Аня посходила немного и устала. Она понюхала бездомной жизни, всяческих абстиненций, поиграла в вокалистку, и что дальше? Мне думается, ей не хватило, как ни странно, страха, который заставляет идти ва-банк. Страха, что ее не будут любить,