Последнюю лучше вычеркнуть. Она — неопробованный талисман, рискованно притягательный. Болезненная девочка с книжкой о французской святой, отчасти потому что ей тоже придется вознестись и канонизироваться, не больно-то она жилец на этом свете. Кто не знает — пророчит редким ее пропорциям и выворотности ног аплодирующие европы, а кто все знает — молчит, помня о внезапном небесном промысле. Недуг у нее такой, что либо пан, либо пропал, но о смерти — бессмысленно в разговоре и в ночных думках в метро. Никита усвоил это правило и был уверен, что не ошибается: если никогда не отпирать запретную сказочную дверцу, куда непременно лезут любопытные девицы, то беды не случится.
Вторым после Жанны кумиром царствовала Сильвана Пампанини. Кто она такая и откуда Викуля ее выкопала — Никита понятия не имел. На потертой открытке упиралась грудью в пространство настырная итальянка, сменившая пять мужей. По разумению Никиты, Викуля видела в этом ее главное преимущество. «Завидуй лучше Элизабет Тейлор, у нее было целых восемь», — советовал Никита. «Она уже… пожилая», — деликатно и задумчиво замечала Викуля.
И впрямь, ухмылялся Никита, одни живут, изнашиваются и стареют, а иные и не люди вовсе, а вечная молодость на фотокарточке. Слаб человек, да горек, так просто его не сожрать… На мысли о «своем» Никита наложил табу, бродил вместе с Викой по длинной выставке, томился в ожидании ближайшей сосисочной, пока дочь благоговейно нюхала мрачноватый классицизм в виде холстов в коренастых рамах. Она вполне довольствовалась происходящим, только жалела, что этот день — только день, и естественное его завершение скорыми сумерками неумолимо.
Отец — редкий гость. Правда, скоро они свидятся снова, грядет Викино одиннадцатилетие. Вика знала — вряд ли он вернется насовсем, даже вздыхать об этом не стоит. Нельзя верить одному дню и одной ночевке на кухонном топчане… но и секунда дорого стоит, если суть ее — приятная импровизация. Но никакой надежды себе не позволять, иначе потом — целая смурная неделя и одиночество у телевизора, ибо последние известия всегда напоминали об отце. Вика приучилась к ожиданию привычного. А Никита отсчитывал: день третий в бегах, Господь создал мир за семь, а ему б за семь увидеть, наглотаться до отвращения, чтобы вернуться в исходную точку. В домашнюю клетушку, где скучная худосочная барышня брякнула ему перед своим отъездом — мол, лучше жить с умной сволочью, чем с тобой, честным и добрым. Она сказала просто так, и частенько что ни говорила — все для отдохновения души. Вдев руки в рваный подклад, Никита брел выносить склизкий мусор и раздумывал истерической скороговоркой, как придушит, разрежет на части и спустит в канализацию ее, вполне приличную особу.
Она уехала, на неделю освободив дом. Никита стоял посреди комнаты, посреди конца света, как если бы выжил только он и теперь неизвестно, какому богу бить челом. С незапамятных времен он мечтал по- псиному об отдельной конуре и вот дождался недели заслуженного холостяцкого быта. Он виртуозно готовил картошку с мясом и царское варенье из крыжовника, он умел так много, что даже противно… Кухня его радовала, и уж тем более — уютная бардачная комнатка с нагроможденными полками и просроченной картой мира. И уж тем более — когда он остался в ней один. Впрочем, жена осталась в слишком своих вещах вроде антистатика «Лана» или огромной пудреницы, из которой она отсыпала щепотку перед путешествием, не таскать же такую бандуру за собой… Халат же, заношенный ею до эфемерной сеточки на локтях, сохранил запах матери. Мать Никиты подарила его почти новым, но оставила свой душок. Наверное, из-за нечаянной ревности.
Все эти вещицы — дьявольское искушение искать в мире подвох… Жить с ними рука об руку сейчас, когда можно послать все к чертям и сбежать из натирающей мозоли оболочки доброго папы Никиты, — нелепость. Впрочем, сбежать — дело нехитрое, но духу не хватало выйти вечером за папироской и остаться в траектории луча из точки «А» в точку неизвестно какую. Куда — неясно, но и само по себе освобождение можно назвать пунктом назначения. И разве не так все беглецы…
И Никита изобрел себе дублера, тем более что тот всегда под рукой. В телефонные линии Никита с Белкиным вплетались вечной путаницей, голоса-близнецы наделали немало конфузов, что служило поводом для легкой антипатии. Сходство не абсолютное, но столь явное, что Никита бесился и забавлялся одновременно. В результате они с Белкиным сошлись… из интереса.
Услышав о новой роли, Белкин ничуть не удивился. Он жил в круглой холодной мансарде за круглым столом и питался почти одной морковкой с гренками. С раздражающей тщательностью он размешал сахар, сунул мокрую ложку в сахарницу и медленно повторил суть дела:
— Так, я живу у тебя, мне звонит твоя жена, я ей отвечаю по написанному красной ручкой… и- зачем-все-это-не-понимаю… а то, что должна говорить она, накалякано синей ручкой… слушай, грамотей, а зачем мне знать ее вопросы заранее?
— Затем, что иначе ты неверно истолкуешь… короче, ничего не спрашивай, играй мой черновик пьесы.
Белкин, струсивший любовник, щелкал языком, но все улавливал. Тесно знакомый с амплуа Никитиной супружницы, он понимал подобные предосторожности. Тем более что ему выпадал козырь цивильного обитания в тепле с горячей водой и ванной, где стоит стаканчик с пятью безопасными бритвами. Что единственный сосед Никиты брил пятью бритвами сразу — оставалось загадкой… Белкин тем временем добродушно ворчал о новоявленных драматургах.
Но оба были в выигрыше, хотя моментами Никита удивлялся своему идиотизму — зачем лететь из полого гнезда… и пускать туда непонятную птицу. В одном он был спокоен: жена ничего не пронюхает, если Белкин не добавит отсебятины, а он не добавит, не на того напали. Ход безобидной пьесы ничто не нарушит, действующие лица надежны, как архангел смерти.
Каждый день драгоценной недели Никита закручивался в спираль винтовой лестницы, толкал разбухшую дверь, припертую снегом, и дурел. Ощущал себя точкой, сквозь которую можно провести бесконечное множество прямых. Пух от восторга. Шел за сигаретами, возвращался туда, где теперь обитал — в жилище Белкина. Полосатый шарф высовывался сзади из-под полы, навевая мысль об атавизме. Шарф был легкомысленным и длинным, Никита вообще любил нелепые вещи и все не в срок. Он ликовал, если снег повалил в незрелую осень, а листья засохли в июне. Другие морщились… Однако же любые огрехи мира, все-все — в лета господни, все мы — на одной карусели и вместе, веселясь, летим в тартарары. И самое чудное: Иисус Назаретянин с нами!..
В круглой мансарде по-прежнему шел снег. И никто более не шел. Службу он не посещал, осенью там делать нечего; забирался в кресло с вареным яйцом, луковицей, охотничьей колбаской и мучил глаза бесконечным скрипучим видеорядом «Рубина-420». Его радовали старинные телевизионные модели, они напоминали то, это, другое, и любовь, конечно, за номером «первая штрих» — Дениз Бильман, чемпионка из фигурного катания.
Комкал без жалости огромные куски времени, а после все-таки жалел, не знал, что делать, если можно не делать ничего.
Дремал под Джоан Баэз. Всегда считал, что любит ее более всех звуков в мире, но теперь почему-то засыпал. Дремотное это дело — свобода, как выяснялось.
Шарился в залежах пластинок, всегда приятно порыться в доме без хозяина. Хозяйская рука что- нибудь да утаит, или дурацкие приличия все испортят. Белкин не зря обзывал его «дядей Никитой» — за любовь ко всему дряхлому и обреченному валяться на помойке как антикварному ширпотребу.
На счастье — «авось…» — Никита потревожил спящего Димона. Хоть и поклялся себе без