понимать, что внушить ей надежду не менее трудно, чем поднять рабочих, которых она так презирает. Пусть она и смелый человек, в этом нет сомнения, но как убедить ее бесстрашно выступить за тех, кто сам не находит в себе смелости?
— Мэри, — сказал Хал, — ведь в душе вы не так уж ненавидите этих людей! Вы знаете про их страдания, и вы их жалеете. Вы последний грош отдаете их детям, когда надо…
— Эх, юноша! — вскричала она, и на глазах ее вдруг появились слезы. — Потому-то я их ненавижу, что так сильно люблю. Бывает, что я готова убить хозяев, но бывает так, что я бы и шахтеров убила. Что прикажете мне с собой делать?
И так же внезапно, не дав Халу ответить, она начала перебирать своих знакомых в поселке. Есть одни человек, с которым стоит поговорить. Он, конечно, стар для дела, но может дать неоценимый совет и, уж будьте спокойны, — никогда не донесет! Это старый Джон Эдстром, швед из Миннесоты, который работает в Северной Долине с самого начала, как тут начали добывать уголь. Он активно участвовал во всеобщей забастовке восемь лет назад и попал в черный список вместе с четырьями сыновьями. Сыновья разбрелись по свету, а он остался в этих местах — батрачил у какого-то скотовода, потом пошел рабочим на железную дорогу, а года два назад, в сезонную горячку, снова сумел устроиться на шахте.
— Он очень стар, ему уже, наверно, шестьдесят, — сказала Мэри. А когда Хал заметил, что, помилуйте, не такой уж это древний возраст, она возразила, что таких стариков едва ли где-нибудь найдешь на шахте; и вообще, мало кто доживет здесь до этих лет. Жена Эдстрома сейчас больна, вот-вот умрет, ему с ней очень трудно.
— Нехорошо будет, если такой старый человек потеряет из-за нас работу, — закончила Мэри. — Но он по крайней мере может дать хороший совет.
В тот же вечер они вдвоем отправились к Джону Эдстрому, жившему в Бедняцкой слободе, в некрашеном домике, с ничем не покрытым земляным полом. В комнате за низенькой тесовой перегородкой лежала больная — ее не было видно. Она умирала от рака, и в доме стоял ужаснейший запах. Сначала Хал никак не мог отвлечься от мысли об этом, но в конце концов пересилил свою слабость, внушив себе, что здесь — война, а на войне — сегодня ты на смотру, а завтра — в лазарете.
Хал огляделся кругом и заметил, что трещины в стенах заткнуты тряпками, а разбитые окна заклеены полосками темной бумаги. На полке ровным рядом стояли книги. Хозяин, видимо, прилагал все усилия к тому, чтобы его жилье выглядело аккуратно. В маленькой чугунной печке пылал огонь, и старик сидел, скорчившись, возле нее и грелся — в горах по вечерам холодно уже в сентябре. Старик был совершенно лыс, если не считать нескольких волосков, сохранившихся на темени; лицо его обрамляла косматая бородка, которую можно было назвать белой, если белый цвет вообще возможен в царстве угля. В его лице прежде всего замечалась какая-то особая бледность, а уже потом — приветливый взгляд темных старческих глаз. И голос у него был приятный, ласковый. Он встал, чтобы приветствовать гостей, и протянул Халу дрожащую руку, узловатую и искривленную, чем-то напоминающую лапу животного; потом шагнул вперед и пододвинул скамью, прося прощения за свое немудреное хозяйство. Хал подумал в эту минуту, что вот у человека еще хватает сил работать на шахте в шестьдесят лет, но в шестьдесят один — они уже, наверное, иссякнут.
Хал заранее условился с Мэри, что она не заговорит о цели посещения, пока он сам не присмотрится к старику. И девушка начала расспрашивать о здоровье миссис Эдстром.
— Все без изменений, — отвечал старик, — по-прежнему лежит пластом. Доктор Баррет был опять, но, кроме морфия, ничего ей не дал. Он говорит, что ей уже никакими средствами не поможешь!
— А были бы средства, он бы все равно про них не знал! — с презрением фыркнула Мэри.
— Ну, он не такой уж плохой, когда трезвый, — примирительно заметил Эдстром.
— А часто ли это бывает? — снова фыркнула Мэри и пояснила Халу: — Наш доктор — двоюродный брат управляющего.
— И все-таки здесь лучше, чем на других шахтах, — сказал Эдстром. — В Харви-Ран, где я работал, один человек повредил себе глаз, а после окончательно потерял его из-за того, что у врача в решающую минуту выпал на рук инструмент. А как там вправляют сломанные руки и ноги!
Эдстром знал случаи, когда люди на всю жизнь оставались калеками или уезжали в другие места, где им снова все ломали и вправляли заново. Медицина, как и все остальное, принадлежит Компании, и если будешь слишком критиковать врача, погонят тебя в три шеи, только всего. У каждого рабочего вычитают из его платы по доллару в месяц на врача, но если ты получил увечье на производстве и врач пришел к тебе домой, он имеет право потребовать еще сколько ему вздумается.
— И надо обязательно платить? — спросил Хал.
— А как же! Все равно высчитают из заработной платы, — сказал старик.
— А бывает так: высчитают, а он ничего и не делал, — вмешалась Мэри. — Они вычли у Замбони двадцать пять долларов за последние роды, хотя доктор Баррет явился туда после того, как новорожденный уже часа три был у меня на руках!
4
Разговор продолжался. Желая прощупать старика, Хал заговорил о разных шахтерских бедах и под конец заметил вскользь, что, пожалуй, единственное, что может помочь, — это профсоюз. Эдстром пристально посмотрел на него, потом перевел взгляд на Мэри.
— Джо — свой человек, — поспешно сказала девушка, — можете ему вполне довериться.
Прямого ответа Эдстром не дал — дело в том, что он однажды участвовал в стачке и он — человек «меченый». Его тут терпят при условии, что он будет тише воды. Ему никогда не простят той роли, какую он играл в «большой стачке». Начальство позволило ему вернуться на работу главным образом по двум причинам: во-первых, не хватало рук, а во-вторых, мастер был его личным другом.
— Расскажите ему о «большой стачке», — попросила Мэри. — Джо человек новый в этих местах.
Из слов Мэри старик понял, что Халу можно довериться. И он начал рассказывать об ужасах, тайно известных всем. Десять тысяч рабов поднялись на борьбу за свободу, но их движение было подавлено с невероятной жестокостью. С тех пор как в этих местах начали добывать уголь, фактическая власть в шахте принадлежит шахтовладельцам, а те в критический момент призвали себе на помощь милицию штата[8], открыто направив ее на забастовщиков, чтобы заставить их вернуться на работу. Главарей и активистов забастовки арестовали и без всякого суда упрятали за решетку. Когда тюрьмы переполнились до отказа, они бросили человек двести шахтеров в загон для скота под открытым небом, а потом, погрузив их в товарные вагоны, вывезли ночью из штата и высадили посреди пустыни без глотка воды и без пищи.
Джон Эдстром оказался в числе этих двухсот. В тюрьме был избит и искалечен один из его сыновей, другого засадили на несколько недель в сырой подвал, откуда он вышел с ревматизмом на всю жизнь. Все эти безобразия творили представители милиции, а когда кое-кто из мелких властей попробовал протестовать, милиция тотчас же арестовала и их. Гражданский суд прекратил на это время свою деятельность — самих судей запугали тюрьмой. «К черту конституцию!» — заявил генерал, руководившим этой операцией, а его помощник прославился своим знаменитым изречением: «Никакой habeas corpus!»[9] Они получат ее «post mortem»![10] .
Самообладание Тома Олсена произвело большое впечатление на Хала, но уж этот-то старик просто поражал! Юноша с благоговением слушал его. Казалось невероятным, что он говорит о своей жестокой доле без злобы в голосе и, видимо, без злобы в сердце. Живя в этом заброшенном месте среди всеобщей бедности, этот старик, семью которого разбили и рассеяли по миру, в чью дверь стучал костлявой рукой голод, мог говорить о прошлом без ненависти к врагам. Но не потому, что он был болен и стар и лишился своего революционного духа, а потому, что, изучая политическую экономию, он понял, что всему виной преступная система, делающая людей слепыми, отравляющая их души. Он был убежден, что, когда уничтожат эту преступную систему, настанет лучшая жизнь и люди смогут проявлять доброту друг к другу.
На эти слова Мэри Берк отозвалась новым взрывом едкого пессимизма. Ну что может когда-нибудь