пробиться на поприще искусства, но потерпел неудачу и превратился в жалкого бродягу, спал в ночлежках и жил тем, что разрисовывал за несколько пфеннигов почтовые открытки, а иногда выполнял штукатурные работы. На войне его произвели в ефрейторы, он был отравлен газами. После войны начальники послали его на подпольное собрание мюнхенских рабочих, поручив ему шпионить за ними и донести об их замыслах. Он выполнил задание, но в следующий раз пришел уже не как шпион, а как новообращенный. И вот он один из лидеров нового движения, он вдохновляет немецкий народ и готовит его к перестройке мира.
Оркестр замолк, и на эстраду вышел Чарли Чаплин. По крайней мере, Ланни и Рику показалось, что перед ними копия маленького комика; фильмы с его участием вызывали в то время бешеный восторг во всей Европе и Америке, даже самые суровые критики восхищались им и называли его гением. Признаки, по которым можно узнать Чарли Чаплина, — мешковатый костюм и непомерно большие башмаки, взлохмаченные волосы и коротенькие черные усики, одутловатое лицо и глупая улыбка, — все эти признаки были у человека, торопливо взошедшего на эстраду, а к ним еще можно было прибавить сильно засаленное непромокаемое пальто. Ланни и Рик ожидали, что он выкинет какой-нибудь забавный трюк в подражание маленькому голливудскому комику. Но потом они сообразили, что это и есть тот человек, речь которого они пришли слушать.
Музыка и рукоплескания смолкли, и оратор начал свою речь. Он говорил на диалекте той части Австрии, где он родился и вырос, и сначала Ланни трудно было понимать его. Слова он сопровождал резкими жестами, от которых развевалась его слишком просторная одежда. У него был громкий раскатистый голос, а когда он приходил в возбуждение, то напоминал Ланни кулдыкающего индюка, которого он видел в Коннектикуте. Оратор взвинтил себя до бешенства, и казалось, что в словах его нет никакого смысла. Но толпа, по видимому, что-то находила в них: когда голос у оратора сорвался и речь перешла в неясное бормотание, она покрыла ее громом аплодисментов.
Темой речи были страдания, перенесенные Германией на протяжении жизни Адольфа Гитлера- Шикльгрубера. Достаточно было услышать историю этой неудавшейся жизни, чтобы, не будучи даже особенно тонким психологом, понять, как он дошел до отождествления своей особы с отечеством и его бедствиями. Скудость германских ресурсов накануне войны была причиной того, что Адольфу Гитлеру- Шикльгруберу приходилось спать в ночлежках. Версальский мир помешал Адольфу Гитлеру-Шикльгруберу пожинать славу и богатство, которые пришли бы с победой. Рев возбужденной аудитории в «Bürgerbräukeller» был результатом решения Адольфа Гитлера-Шикльгрубера подняться на вершину, несмотря на все усилия врагов повергнуть его в прах.
А врагов у него было много, и оратор обличал их и предавал анафеме всех вместе и каждого порознь. Это были и Англия, и Франция, и Польша; это были революционеры внутри и вне Германии; это были международные банкиры; это были евреи, проклятая раса, отравляющая кровь всех арийских народов, заражающая немецкую душу пессимизмом, цинизмом и неверием в свое предназначение. Ади, по видимому, сваливал всех своих врагов в одну кучу, потому что, по его словам, революционеры — это евреи, и международные банкиры — это евреи, и евреи контролируют Уолл-стрит, лондонское Сити и парижскую биржу. Он полагал, что они держали в своих руках мировые финансы, и они же морили голодом немецкий народ, чтобы толкнуть его в объятия революции!
И это продолжалось более двух часов, причем одни и те же жалобы и угрозы повторялись вновь и вновь. Ланни никогда в жизни еще не слыхал такого фантастического бреда. Но было в нем и нечто устрашающее — действие, которое производили слова оратора на переполнявшую зал толпу. Казалось, снова возвращаются первые дни войны, возвращается то, что Ланни видел в Париже в страшное лето 1914 года; казалось, слышится топот солдатских сапог, бряцание оружия на дорогах, рев толпы, алчно требующей крови.
Когда друзья вышли и очутились наедине в такси, Ланни сказал. — Неужели это немецкий Муссолини?
Рик ответил:
— Нет. Не думаю, чтобы мне когда-нибудь пришлось писать о господине Шикльгрубере.
Он продолжал говорить в том же духе, но, когда он кончил, Курт сдержанно сказал:
— Ты ошибаешься. Об этом человеке и его речи можно написать большую статью. Он запутался, но и немецкий народ тоже. Он готов на все — немцы тоже. Поверь мне, недооценивать его нельзя.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ДЕНЬГИ РАСТУТ КАК ГРИБЫ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Семь спорят городов о дедушке Гомере
Не раз Ланни напоминал матери — Надо бы заняться картинами Марселя. — Он говорил: — Не хочется мне жить всю жизнь на счет Робби, мне думается, он больше уважал бы меня, если бы я показал, что умею сам добывать деньги. — Они уговорились, что, если какую-нибудь из картин удастся продать, вырученную сумму разделят на три части и одну отложат на приданное Марселины.
Как-то раз Эмили Чэттерсворт позвонила Ланни и пригласила его позавтракать в «Семи дубах». — Будет один человек, с которым, по-моему, вам не мешает познакомиться. Он эксперт по искусству и слышал о картинах Марселя. Я больше никого не приглашаю, так что вы сможете поговорить с ним.
Так появился на сцену Золтан Кертежи, венгерец средних лет, попавший в Нью-Йорк ребенком, а затем кочевавший по всему миру. Отец его был гравером, вся семья отличалась музыкальностью, так что Кертежи вырос в атмосфере искусства; он превосходно играл на скрипке, и когда Ланни рассказал ему о Курте и его композициях, он так заинтересовался, что на время забыл о Марселе. У него было приятное лицо с мягкими чертами, светлые волосы и усы, приветливая и непринужденная манера обращения, и двигался он с такой неожиданной легкостью, что в первую минуту это казалось деланым; но потом вы понимали, что в этом выражается его индивидуальность. Он любил изящные и красивые вещи и потратил свою жизнь на то, чтобы разыскивать их, изучать и наслаждаться ими.
Профессия эксперта по искусству была новостью для Ланни, и он с интересом слушал, как определяет ее в своих быстрых и живых речах этот занятный собеседник — без всяких претензий и с большим юмором. Кертежи считал себя чем-то вроде квалифицированного слуги богачей новой и старой формации, опекуном взрослых детей на поприще культуры, гидом и защитником любителей искусства, на пути которых расставляется больше ловушек, чем их было на оборонительных линиях Мааса и в Аргоннах. Мир искусства приоткрывался Ланни с новой стороны; он мыслил картину как нечто созданное для того, чтобы смотреть и наслаждаться, но Кертежи говорил, что это очень наивное представление: картина есть вещь, предназначенная для продажи торговцу свининой или вдове владельца универсального магазина, людям, которые в короткое время нажили громадные деньги и ищут способов выделиться из среды себе подобных. При продаже произведений искусства совершается гораздо больше преступлений, чем в состоянии зарегистрировать сыскная полиция. Кертежи не сказал, что он один из немногих честных экспертов в Европе. Но такое впечатление можно было вынести из разговора с ним. Все его суждения отличались ясностью, точностью и быстротой, и Ланни с удовольствием следовал за ним всюду, куда ни заводила его нить беседы.
А она завела его в Гватемалу, Тибет и Центральную Африку, где Кертежи скитался в поисках произведений искусства, которые он покупал для музеев. Он добирался до монастырей, затерянных в высоких горах, разыскивал давно погребенные дворцы в джунглях и пустынях. У Кертежи были любопытные приключения, и он с удовольствием рассказывал о них. Он любил все красивые вещи, которые когда-либо купил или продал, и описывал их в восторженных словах, сопровождаемых легкими, быстрыми жестами. Он так увлекался, рассказывая, как ему удалось найти превосходную картину Давида или «Blessed Damozel»