трамвайные служащие, потом плотники. Городской совет выпустил ряд особых постановлений, среди которых была масса таких, которые давали повод преступать закон, а это в свою очередь вызывало энергичные меры пресечения таких беззаконных деяний.
Рашель Менциес рассказывала в университете Бэнни и остальным членам 'красного кружка' о многочисленных случаях превышения власти полицией, случаях, происходивших в районе забастовки и которых она сама была свидетельницей.
Потом настал день, когда Рашель в университет не явилась, а на следующее утро Бэнни получил от нее записку, в которой она сообщала, что старший ее брат Яков, член правого крыла социалистической партии, получил такой удар по голове дубинкой полицейского, что был принесен домой в бессознательном состоянии. И Бэнни успел уже так далеко уйти от благоразумного правила не принимать близко к сердцу чужих забот, что, прочитав записку Рашель, счел долгом тотчас же отправиться к Менциесу. Яков лежал в постели, бледный как полотно, с головой, повязанной, как индийским тюрбаном, полотенцами и бинтами. Мама Менциес с распухшим от слез лицом рыдала и причитала на своем непонятном для Бэнни языке, а самого Хаима, папы Менциес, нигде не было видно: ему удалось вырваться из-под надзора жены, и он был теперь в стане забастовщиков, свято исполняя свой долг.
На следующий день дорогой в университет Бэнни прочел на первой странице 'Вечернего ревуна' следующую сенсационную новость: 'Набег полиции на центр красных'.
Он купил газету и прочел, что в это самое утро отряд полиции проник в помещение союза рабочих мастерских готового платья и вывез оттуда целый воз документов, доказывающих, что волнения, имевшие место в городской промышленности, были финансированы революционерами Москвы. Все стоявшие во главе союза были арестованы, и среди них находился Хаим Менциес — 'социалист-агитатор', как он сам себя называл.
Опять новая забота для Бэнни! Так как сам он не знал, как взяться за дело, а его отец был в это время в Парадизе, то он решил отправиться к адвокату м-ра Росса, м-ру Долливеру, молодому еще человеку, с умными и хитрыми глазами и мягкою речью. Он не чувствовал к 'красным' никакой симпатии, но, как все адвокаты, был готов мужественно перенести все те заботы и хлопоты, которые его богатые клиенты желали взвалить ему на плечи. Он немедленно отправился в полицию и удостоверился в том, что сознавшийся в своей агитаторской деятельности Хаим Менциес находился в тюрьме и на другой день должна была решиться его участь. Будет, разумеется, предоставлено право взять его на поруки, но для этого Бэнни должен был приготовить порядочную сумму денег. Бэнни сказал, что ему хотелось бы повидать заключенного, и м-р Долливер, который был знаком с начальником полиции, взялся это устроить.
Он написал записку, и Бэнни направился к мрачному, грязному, старому зданию, построенному для обслуживания города еще тогда, когда в этом городе было всего пятьдесят тысяч жителей, и продолжавшему обслуживать его и теперь, когда его население дошло уже до миллиона. Начальник полиции оказался здоровенным джентльменом в штатском платье. От него сильно пахло виски. Он предложил Бэнни сесть, позвал двух детективов и с видимым усилием принялся задавать ряд вопросов, которые должны были выяснить все, что Бэнни знал о Хаиме Менциесе, о взглядах и идеях этого последнего, а попутно выведать взгляды и идеи и самого Бэнни. Но Бэнни достаточно уже присмотрелся ко всему, что творилось на этом свете, а потому ограничился только изложением, сделанным в очень осторожных выражениях, той разницы, какая существовала между правым и левым крылом социалистического движения. Чувствуя, что он не позволит себе проговориться, сказать что-нибудь лишнее, и зная, что он сын миллионера и что посадить его в тюрьму невозможно, — начальник полиции прекратил разговор и велел одному из детективов проводить его к заключенному.
Это дало возможность Бэнни познакомиться с городской тюрьмой, старым зданием, которое буквально треснуло по всем швам. С полдюжины специальных, следовавших одна за другой комиссий признали его 'опасным для жизни', но это не мешало ему продолжать гордо стоять на своем месте, распространяя вокруг себя жестокое зловоние. Вглядевшись пристальнее, вы увидели бы червей, ползавших по его стенам. Заключенные содержались в особого рода помещениях, представлявших собой железные клетки, в каждой из которых содержалось от тридцати до сорока человек. В эти клетки не проникало ни одного луча дневного света, а искусственные лучи были так слабы, что читать при таком освещения было совершенно немыслимо, Город, так курьезно именовавшийся 'Ангелом' (энджел — ангел), прилагал, казалось, все старания, чтобы культивировать в своих жертвах самые разнообразные пороки, и с этой целью лишал их возможности заниматься чтением, не разрешал ни прогулок, ни каких бы то ни было развлечений на воздухе, а взамен всего этого разрешал заключенным иметь при себе карты, кости и папиросы, и тюремные сторожа поставляли виски и кокаин всем, кто только в состоянии был их оплачивать.
В одной из таких клеток сидел папа Менциес. Сидел на полу, потому что скамеек не было. Он был в прекрасном настроении, так как ему удалось собрать вокруг себя всех заключенных в этой клетке 'преступников', и он посвящал их во все перипетии борьбы рабочих мастерских готового платья и в то, каким образом все рабочие мира должны были сорганизоваться для того, чтобы уничтожить капиталистическую систему правления. Когда в дверях показался Бэнни, старик вскочил и, схватив его руку, крепко пожал ее.
— М-р Менциес, — быстро и вполголоса проговорил Бэнни, — имейте в виду, что господин, который привел меня сюда, — детектив.
Папа Менциес улыбнулся.
— Мне нечего скрывать, — сказал он. — Вот уже двадцать лет, как я член социалистической партии, и сейчас я объяснял всем этим малым сущность социализма и могу объяснить это и тому джентльмену, с которым вы пришли, если только он захочет меня послушать. Я помогал рабочим сплотиться, чтобы добиться лучших условий жизни, и в тот день, когда меня отсюда выпустят, я опять буду продолжать делать то же самое!
Вот как обстояло дело с папой Менциес.
Вечером Бэнни телефонировал отцу и сообщил ему все эти новости. Он привык подписывать за отца чеки на разные суммы, стараясь никогда не злоупотреблять этим правом, но на этот раз дело касалось целых пятнадцати тысяч долларов, так как было ясно, что сумма, которую назначат за разрешение взять из тюрьмы старого Менциеса, будет очень высока.
— Риску в этом случае никакого быть не может, — говорил Бэнни отцу — так как папа Менциес представлял собой олицетворение честности и никуда бы, конечно, не убежал.
Лицо м-ра Росса, стоявшего у телефона, исказилось недовольной гримасой. Но что он мог сделать? Его сын, которого он так обожал, весь кипел негодованием и уверял, что он прекрасно знал, что не было ни малейшего основания думать, чтобы старый рабочий был тайным агентом советского правительства, поселившимся в Энджел-Сити с целью разрушить американские устои. Как мог Бэнни быть так хорошо обо всем этом осведомленным — м-р Росс не знал, но он никогда не слышал в его голосе такого возбуждения, и ему ничего не оставалось больше делать, как дать свое согласие. Он поставил только условием, чтобы эти деньги отвез на следующий день в суд кто-нибудь из помощников м-ра Долливера, для того чтобы имя Бэнни не появлялось снова на столбцах газет.
Все было сделано, как того желал м-р Росс. Помощник адвоката повез деньги в суд, но он скоро вернулся с известием, что Хаима Менциеса в числе вызванных в заседание суда заключенных не оказалось. Его дело было передано в ведение федеральных властей, и это потому, что было выяснено, что он был родом из русской Польши. Было предложено, не считаясь с его документами, выслать его на родину. А тем временем Хаим был переведен в тюрьму графства, такую же грязную и вонючую, как и городская. Но сделать для него что-нибудь не представлялось уже никакой возможности, потому что в тех случаях, когда дело касалось высылки виновных на родину, судебные власти отказывали в каком-либо своем содействии, относя все подобные случаи к административной области.
Вот когда настали настоящие хлопоты для Бэнни! В семье Менциесов царила паника. Рашель, без кровинки в лице, молча шагала из угла в угол по комнате, а мама Менциес рыдала, причитала и рвала на себе платье. Не было никакой возможности ничего передать бедному Хаиму — никакой записочки: он был 'incommunicado'. Кто знает, может быть, в это самое время его уже сажали на поезд, который доложен был