некоторые разъяснения и познакомить его с обетованиями нашей религии, он без колебаний готов это сделать.
Марсия покачала головой:
— Бесполезно. Это могло бы помочь, если бы для него камнем преткновения являлось неведение наших идей.
— Но что же тогда?
Фаворитка властителя огляделась вокруг.
Насколько хватало глаз, единственным признаком жизни казалась повозка, запряженная парой быков, которая выезжала за пределы города по Аппиевой дороге. Марсия подождала, пока затихнет грохот деревянных колес, и лишь потом, понизив голос, отозвалась:
— Коммод живет в страхе. Я убеждена, что оргии и бесчинства для него лишь способ забыться, заглушить тревогу, которая постоянно держит его в тисках.
— Не спорю. Но как ты это объясняешь?
— Он чувствует себя одиноким и окруженным врагами. Знает, что все сравнивают его с покойным отцом и никто не находит в нем достоинств, какие имел Марк Аврелий. Ведь этого последнего теперь открыто упрекают за то, что он завещал порфиру Коммоду.
Иакинф пожал плечами, вздохнул:
— Признаться, я и сам никогда не мог понять этого поступка Марка Аврелия. До сих пор цезари, вооружась мудростью и отрешившись от своих родительских чувств, старались выбрать себе достойного преемника. Таким образом, они оберегали судьбу Империи от капризов случая. Чего ради тот, кого мы считаем, причем вполне заслуженно, одним из самых блистательных наших императоров, рискнул сбросить оковы благоразумия и передоверить право выбора слепой природе?
— Этого нам, вероятно, никогда не узнать. Так или иначе, все это вместе взятое, как назло, усиливает неуравновешенность Ком-мода. Она всегда была ему свойственна, но до поры дремала, а с некоторых пор ведь прибавился еще и страх, что его могут убить так же, как стольких его предшественников.
— Ну вот еще! Как ни парадоксально, чернь его обожает. И с чего бы человеку, с такой охотой рискующему жизнью на арене, так бояться смерти?
— В самом деле, здесь явное несоответствие. Но это противоречие даже можно назвать символом всей его жизни. Он — правитель, ненавидимый сенатом и любимый народом. Он чувствует, хоть и не желает открыто признаться в этом, что, унаследовав громадную власть, не способен должным образом ею распорядиться. Этим объясняется, почему он предоставляет все решать своим советникам, вмешиваясь в дела правления лишь иногда, из прихоти или в гневе. В глубине души юный Цезарь опасается, как бы порфира, в которой он рожден, в один злосчастный день не задушила его.
Между тем внушительный фронтон императорского дворца уже проступил перед ними на фоне сероватого неба. Тогда Иакинф решился упомянуть еще об одной, последней своей заботе:
— Боюсь, Марсия, что тебе придется вступиться также и за наших братьев-карфагенян.
Молча, взглядом она попросила его продолжать.
— Да, дела там хуже некуда. Под нажимом общественного мнения новый проконсул Африки заковал в кандалы группу должностных лиц, примкнувших к истинной вере. В том числе их молодого адвоката, некоего Тертуллиана.
— Я поняла. Это, стало быть, в довершение той драмы, которую переживают колоны Сальта Бурунатина. Они мне тоже сообщили, что прокуратор их преследует, совершенно не считаясь с законом.
Помолчав, она сказала:
— Попробую выступить защитницей в обоих этих делах одновременно. Может быть, тогда это будет выглядеть менее подозрительно.
Они уже достигли нижней ступени дворцовой лестницы. Марсия заключила сурово:
— Ты без труда можешь вообразить, к каким уступкам и уловкам приходится прибегать, чтобы добиться этих послаблений.
Иакинф не ответил. Он знал, Марсия, безусловно, являла собой одну из тех редких христианок, чье поведение никак не согласовывалось с «евангельским идеалом».
— Я никогда не отступала, но все же порой спрашиваю себя, какую участь готовит мне Божий суд. Что до людей, они мне давно вынесли приговор.
Произнося последнюю фразу, она вдруг вспомнила того человека, раба, встреченного у Карпофора. Странно, но рядом с ним она, пусть на краткий миг, совершенно позабыла всю повседневную абсурдность своего существования.
«Ты то, что ты есть...».
Конечно, она могла бы на это ответить:
— Прежде всего я христианка...
Он не осудил женщину, но если бы узнал это, может статься, осудил бы адепта веры Христовой?
Лежа на спине нагишом, Коммод сладострастно предавался массажу, который делал ему его юный раб и наставник в атлетических упражнениях Наркис. Этот последний со своей черной густой бородой, закрывающей большую часть лица, и расплющенным носом — последствием слишком далеко зашедшего сеанса тренировки — выглядел старше своих двадцати лет.
Открытая дверь выходила на анфиладу портиков палестры, где утреннее солнце, отражаясь от обширного прямоугольника сверкающего песка, создавало иллюзию озера, слепящего белизной световых бликов. Но вот юношеское тело императора вздрогнуло — порыв ветра принес внезапный холодок.
— Марсия, это ты?
— Да, Цезарь.
Молодая женщина не спеша приблизилась к Коммоду, испытывая тайное облегчение оттого, что он выглядит спокойным, хотя она явилась с опозданием. Ибо властитель Империи был, без сомнения, самым нетерпеливым из ее обитателей. Малейшее промедление в исполнении его воли будило в нем ярость столь же ужасную, сколь внушающую ужас.
Но, может быть, в это утро Цезарь и сам подзадержался на ложе с кем-нибудь другим? Марсия надеялась, что так и было. Со дня убийства Перенния она с тайным облегчением воспринимала все, что могло охладить страсть ее любовника к ней.
Коммод перевернулся на живот, подставив Наркисовым притираньям свою мускулистую спину.
— Ну как, моя Амазонка? Ты чувствуешь себя готовой к сегодняшним упражнениям?
— Конечно, Цезарь. А ты сам в это утро не слишком утомлен?
Хотя ирония, сквозившая в этом вопросе, была едва заметна, от императора она не укрылась. Он поднял голову и внимательно посмотрел на свою наложницу. Она только что сбросила свой греческий плащ.
— Чего ты ждешь, почему не раздеваешься полностью? — спросил Коммод.
Если бы атлетические упражнения — прямое наследие греческого гимнасия — в Риме не было принято выполнять совершенно обнаженными, такое предложение могло бы навести на мысль, что император имеет совсем другие виды.
— Я жду, пока Наркис не закончит, — улыбнулась молодая женщина.
— Дело как раз сделано, — отозвался растиравший тренера юноша. — Наш Цезарь готов.
Тогда Коммод поднялся. Его тело, густо смазанное жиром, лоснилось. Он предложил Марсии в свой черед лечь на освободившееся место, что она и исполнила, между тем как он бросился на песок палестры и стал разминаться, чтобы скорее согреться.
Это было одно из тех чарующих летних утр, что способна подарить миру одна лишь Италия. Небо резко синело, на нем не было ни облачка. Разве что изредка какая-нибудь птица, стремительно пролетая, бросала мимолетную тень на светлый квадрат палестры.
Марсия предала свое тело, теперь совсем нагое, массажу Наркиса. Его нежные горячие пальцы пробегали вдоль ее спины, расслабляя мышцы, скользили по бедрам, пробуждая в молодой женщине ощущение, близкое к блаженству.
А Коммод все упражнялся там, на солнцепеке. Его движения, легкие и точные, как и это гармонически сложенное тело, до известной степени подтверждали в глазах народа его «приобщение к божественности».