просто застыло над моей кроватью бледным призрачным видением, но потом стало все быстрее и быстрее проступать сквозь мглу. Я сперва приняла его за лицо тетушки Эдельгарт, но вскоре увидела, что это лицо ангела. И наконец я с изумлением узнала его: это был один из музицирующих ангелов Мелоццо да Форли из ризницы собора Святого Петра, самый удивительный и неистовый из них – тот, что с тамбурином, в развевающихся одеждах, на горящем, словно в любовном экстазе запрокинутом лице которого как будто сияет отблеск славы самого Бога.
Прежде я и не подозревала, что этот огненно-веселый, ликующий ангел может быть похож на мою бледную, печальную тетушку, и вот оказалось, что это так. В чем заключалась причина этого, я не знаю, но я почувствовала к ней такую удивительную, глубокую и лучезарную любовь, какой до того никогда ни к кому не испытывала. Все это происходило во сне. Но затем я проснулась. Над кроватью застыл яркий луч лунного света, белый и безликий, в комнате – ничего, кроме ласковой прохлады римской ночи и льющегося в тишину этой ночи мерного ропота нашего фонтана во дворе.
В этот раз у меня не было чувства, что это тетушка разбудила меня, напротив, пробуждение скорее оторвало меня от нее. Где-то в недрах души еще остался ее отчетливый образ, а вместе с ним – глубокое, страстное влечение к нему. На какое-то мгновение осталась и любовь к тетушке, но я ощущала ее уже как нечто чуждое, словно она была всего лишь ласковой сестрой той странной боли, испытанной мною при виде тетушкиных широко раскрытых глаз, словно кто-то опять-таки властно распахнул в моей груди новое, чужое сердце против тетушки. И все же я еще помнила, что сама любовь эта не была чем-то насильственным, напротив, она была чем-то ласковым и сладостным. И теперь она, конечно же, все дальше отступала назад – перед ужасом, который я, проснувшись, почувствовала при мысли о том, что тетушка Эдель и вправду может овладеть моим сердцем, так тесно связанным с бабушкой и Энцио. Однако, вспомнив про них, я тут же успокоилась. Я сказала себе, что тетушка Эдельгарт не имеет никакого отношения к прекрасному, ликующему ангелу Мелоццо да Форли, скорее с ним можно было бы сравнить бабушку, которая его так любила: мне пришла на ум висевшая в ее роскошной комнате копия, и тут я подумала, что и любовь, которую я почувствовала, должно быть, адресована вовсе не тетушке Эдель.
Эта мысль постепенно утешила меня настолько, что я вновь уснула. После этого сна осталось тревожное ощущение, будто и другие сны, которые я просто не могла запомнить, были похожи на него и что в душе моей, там, где, по моему разумению, жила я сама, поселилось еще нечто незнакомое, другое, грозившее в любую минуту завладеть мною и навязать мне чужую боль и чужую любовь. Это было подобно тому чувству внезапной неуверенности и призрачности моего собственного 'я', которое я испытала тогда на Палатине, когда бабушка так испугалась за меня, – и в то же время это было совершенно иное чувство. Если тогда мне показалось, будто я вдруг, отделившись от самой себя, уношусь прочь, то теперь мне, напротив, как бы внезапно открылся путь к некоему другому, таинственному 'я' – моему собственному, но в то же время такому чужому и незнакомому, словно оно было вовсе не моим. Сны эти затем совершенно неожиданно прекратились, а именно, как я полагала в то время, тогда, когда Жаннет изменила свое мнение о тетушке Эдель, а та перестала молиться за меня.
Дело в том, что знание Жаннет людей представляло собою довольно странное явление. Даже по мнению бабушки, рассудок Жаннет в этом вопросе обладал чувствительным защитным механизмом в виде абсолютной незыблемости доброго мнения о каждом, кто ее окружал. И все же она порою проявляла необычайную проницательность – в такие минуты ее представления о людях так же заметно изменялись, как иногда изменялись и ее слова. Жаннет вдруг как бы вырастала из самой себя и видела уже не только светлые стороны человека, но глубоко проникала взором и в его недостатки и в таящиеся в нем опасности. Я, например, еще довольно отчетливо помню наше посещение Сан Клементе, когда суждения Жаннет претерпели одну из таких метаморфоз. Бабушка в своей материнской любви не ограничилась в те дни лишь снисходительностью и терпением в отношении дочери, она также старалась по возможности вырвать тетушку из ее одиночества и изолированности, предлагая ей составить нам компанию, когда мы, например, отправлялись осматривать катакомбы, какую-нибудь церковь или еще что-нибудь, что, по ее мнению, могло вызвать интерес тетушки.
Все знают эту, пожалуй, самую странную из церквей Рима, которая глубоко уходит своими могучими корнями-пустотами в толщи мертвых тысячелетий христианской и языческой истории, покоящихся в недрах Вечного города: наверху, в свете дня, древняя базилика с клиросами и амвонами, под ней – гигантский пустой склеп второй церкви, еще глубже, в оболочке из туфовых квадров эпохи Республики и Империи, окаменелость митриеи [31], у входа в которую шумят мрачные подземные воды.
Я помню, что нам пришлось ждать в ризнице, из которой можно спуститься в подземный мир, потому что Энцио и тетушка Эдельгарт никак не могли оторваться от верхней церкви: Энцио опять запутался в золотых сетях мозаики, а тетушка, попадая в церковь, не упускала повода для вознесения молитв, продолжительность которых раздражала бабушку.
Мне самой тогда не разрешили спуститься в холодную нижнюю церковь, так как я все еще не до конца оправилась от своего недуга. Я осталась в освещенной солнцем ризнице, а остальные отправились вниз по широкой темной мраморной лестнице.
Чт на самом деле произошло с тетушкой там, внизу, я не знаю. Похоже, эта жуткая черная бездна прямо под алтарем, перед которым она сама только что молилась, каким-то образом обернулась для нее олицетворением некой устрашающей перспективы. Впечатление, производимое этим невероятным запустением бывшей святыни, мрачные своды митриеи, жадно лижущие стены языки слепых подземных вод – все это, должно быть, внезапно слилось в некое вид ние, в символ некой неслыханной опасности, так поразившей ее, что Жаннет решила вернуться с ней наверх.
Вначале я, увидев их вдвоем, без бабушки и Энцио, подумала, что тетушка озябла, потому что она была так бледна, как будто вышла из могилы. Но потом я с удивлением заметила на ее лице какое-то странное, чрезвычайно расстроенное и растерянное выражение. Жаннет сразу же сделала мне знак рукой, чтобы я не смотрела на нее, но я успела увидеть, что тетушка сильно дрожит. Жаннет между тем ласково увещевала ее: представь себе, говорила она, что это огромное темное пространство, которое так испугало тебя, по- прежнему пространство, посвященное Богу, пространство, наполненное неуничтожимыми молитвами тех, кто давно уже живет в вечности.
Тетушка довольно быстро успокоилась и, по-видимому, захотела побыть одна. Она сказала, что выйдет на свежий воздух и что не стоит ее провожать.
Тем временем поднялись наверх бабушка и Энцио вместе с патером, который их сопровождал. Бабушка не подала виду, что обеспокоена, она лишь спросила, как себя чувствует ее дочь. Однако она сделала это ради приличия, из-за Энцио, не желая выставлять Эдель перед своим юным другом в невыгодном свете.
Дома, как только Энцио ушел в свою комнату, она вдруг остановилась посреди коридора и спросила Жаннет, что она думает по поводу случившегося в Сан Клементе. При этом ее маленький энергичный рот так резко вздрогнул, словно ей стоило немалых усилий, чтобы произнести этот вопрос спокойно.
Жаннет не стала вдаваться в подробности, а просто сказала, что тетушка испугалась в этой жуткой нижней церкви. Сама она, казалось, ничуть не была обеспокоена, только вдруг совершенно неожиданно отступила от своего принципа – ни в коей мере не влиять на подругу. Я слышала, как она в тот же вечер говорила ей, что порой необходимо проверить самого себя – не стоит ли между Богом и душой что-нибудь такое, что должен устранить сам человек. Тетушка в ответ на это вдруг заплакала. Я поразилась этому, ибо тетушка никогда не плакала в присутствии других. Мне вообще трудно было представить, что она способна плакать. О, каково же придется Жаннет, когда тетушка вновь успокоится, подумала я со страхом, полагая, что она и без того сердится на Жаннет из-за Сан Клементе. Но Жаннет, похоже, не боялась и слез своей подруги. Она стала тихо говорить ей что-то своим проникновенным, странно низким и полнозвучным для ее маленькой невзрачной фигурки голосом.
– Ты жестока со мной, Жаннет, – отвечала тетушка. Казалось, будто это не столько ее речь, сколько ее слезы, каким-то образом пресуществившиеся в слова.
– Но ты сама, может быть, еще более жестока к себе, – откликнулась Жаннет. – Дорогая, мы всегда жестоки к себе, когда отказываем в чем-то Богу.
Ответа я не расслышала.
– А почему тебе, собственно, не сделать это? – ласково спросила Жаннет.