— Я не слышал, как ты вошла.

— Я давно уж тут и смотрю, как ты маешься.

— Только зря ездил. Мне не написать.

— Не правда, напишешь. Вот послушай. Представь себе: ты приехал из Подгорска, а меня нет.

— Где же ты? Я не люблю, когда тебя нет.

— Я уехала на Северный полюс. Или в Ленинград. Или гуляю по Царской тропе в Крыму. Ты приезжаешь, а меня нет. Что ты делаешь?

— Я сержусь.

— Верно. Ну, а потом?

— Потом я ору на всех подряд, расшвыриваю все, что попадает под руку. Дети плачут, а я проклинаю вселенную и все ее окрестности.

— Все верно. Ну, а потом?

— Потом я пытаюсь дозвониться тебе.

— На Северный полюс? Нет, ты пишешь мне письмо. Ив письме рассказываешь обо всем, что было в Подгорске. Понимаешь? Ты должен написать не статью, не очерк, а письмо ко мне. 'Дорогая Саша, я приехал в Подгорск поздним вечером. Темень. Где же здесь Любимая улица? Где дом Кононовых?' Ну, зачем мне сейчас повторять все, что ты нам рассказывал? Потом мы вычеркиваем 'Дорогую Сашу' и 'Целую тебя', и остается статья.

— Ты предлагаешь игру, а мне надо написать серьезный очерк.

— Митя, честное слово, я тебе дело советую. Вот попробуй. Ведь ты не станешь мне писать… — Она перегнулась через его плечо и прочитала:

— 'В суд поступило дело. Суть этого дела заключалась в том…'

Поливанов прикрыл ладонью начатую страницу.

— Ложись. Уже поздно, — сказал он хмуро. — А я еще поколдую.

Он работал всю ночь. Он мысленно повторил весь путь от вокзала до города, снова едва не упал в овраг, снова услышал, как течет в темноте река и стук своих башмаков по булыжной мостовой. Он вспомнил, как женщина сказала: 'А я было подумала…' А что она подумала? А вдруг… вдруг — добрая весть. Вдруг то извещение было ошибкой. Вдруг…

Он рассказал о заплеванной комнатке с низким потолком и о бухгалтере с его унылым носом, он написал про чистенький кабинет директора Промкооплеса и про Тихонова: 'Вы на что намекаете? Вы хоть из Москвы, и пускай вы корреспондент, а должны отвечать за свои слова'.

Про бухгалтера, директора, Тихонова написалось легко. Про Сергея, про Колю писать было куда труднее. Опять все слова взбунтовались. Поливанову почудилось, что он пишет не чернилами, а патокой, сладким сиропом. Откуда-то выскочила 'тонкая шейка' и даже 'ясные ребячьи глаза'. Брр!.. Он в бешенстве перечеркнул страницу и начал все сызнова. Хорошо ли, плохо ли, но он написал свой очерк. И даже примечание из третьего раздела уголовного кодекса нашло в очерке свое место: как оно и было, его помянула молоденькая защитница. И о том, как они с Колей ходили по городу, было сказано. Поливанов не говорил за бухгалтера, директора, Тихонова, они сами говорили — директор вкрадчиво ('Ах, товарищ, товарищ!'), Тихонов напористо, а бухгалтер будто читал протокол. И непреложно ясно было, кто вор.

Под утро он разбудил Сашу и прочитал ей свою статью.

— Спасибо, — сказала она. — Чудесное письмо.

Это было, наверно, единственное в стране учреждение, где машинописным бюро заведовал мужчина. Ростом он не вышел и весь был очень маленький: маленькое личико, маленькие ручки и огромные круглые очки. Но маленькие ручки с бешеной быстротой стучали по клавишам, с ним не могла состязаться ни одна машинистка. Он печатал, не глядя на клавиши, и при этом еще делал замечания машинисткам, брал телефонную трубку, отругивался, объяснял, что у него все материалы срочные и он ни для кого не намерен делать исключения. Если ему диктовали, он то и дело вопил:

— Быстрее! Еще быстрее! Быстрее, вам говорят! В редакции он назывался машинист. Все машинистки ненавидели его, боялись и уважали: он печатал не только с чудовищной, не правдоподобной быстротой, но безупречно грамотно. Отдавая перепечатанную статью, он обычно говорил автору несколько слов. Чаще всего это были неодобрительные слова:

— Сложные периоды у Гоголя получались лучше, чем у вас, не скрою. Обратите внимание на последний абзац пока его читаешь, может пройти товарный состав в сорок вагонов.

Или:

— Что это у вас 'распоряжение', 'удивление', 'разъяснение' — 'ение'! Акафист какой-то, а не статья.

Он терпеть не мог Голубинского ('Написано красиво, но смысла ни на грош') и любил Лаврентьеву ('В том, что она пишет, всегда есть зерно').

Как ни странно, он хорошо относился к Поливанову. Он сам ему печатал. Не хвалил его фотоочерки, но и не ругал.

Сейчас он взял очерк Поливанова, перелистал его, поднял брови:

— Подвал? Гм… Ладно, приходите через час.

Дверь приотворилась, и кто-то на ходу крикнул:

— Поливанова в секретариат к Савицкому! Савицкий был ответственным секретарем редакции. Когда- то хороший журналист, он давно уже ничего не писал.

— Давно не писал и уж наверно никогда ничего не напишу, — с грустью сказал он однажды Поливанову. — Секретариат съел меня со всеми потрохами. Но, — прибавил он, — если он мог меня съесть, то туда мне и дорога. Вот Марину не заставишь сидеть в редакции, ей нужны жизненные просторы — ездить, писать. А я… Так, видно, до конца буду протирать свой ширпотреб на этом окаянном месте. Но он любил это окаянное место. Любил редакцию, ревновал к каждой интересной статье в другой газете. Никто лучше него не учил практикантов, никто пристальней не приглядывался к новым людям, пришедшим в редакцию. И это он сказал Поливанову, когда тот принес в редакцию письмо, найденное в чемодане майора Кононова:

— Вот вы и поедете. Давно пора. Не спорьте. Поедете. Зачем я ему понадобился? — думал Поливанов, отворяя дверь в кабинет Савицкого. Савицкий сидел над макетом полосы и что-то вымерял строчкомером. Он поднял усталые глаза и жестом пригласил Поливанова садиться.

— Это не очерк, — сказал он Глебову, сотруднику отдела науки, — не очерк, а восемь страниц Нагорной проповеди. Понятно? Верни в отдел.

Глебов проворно схватил какие-то гранки и умчался. Савицкий подпер щеку ладонью и сказал:

— Поздравляю, дорогой друг, с боевым крещением. Что он мелет? Он ведь еще не читал статьи?

— Я не о статье, — сказал Савицкий, словно угадав его мысли. — Я о другом. Поздравляю с первой анонимкой. В редакцию пришло письмо, в котором сообщается, что вы родственник Кононовых.

— Очень интересно.

— Да, конечно. Это правда, что вы остановились у них?

— Правда.

— Послушайте, но ведь это журналистская азбука нельзя останавливаться у людей, которых собираешься защищать.

— А если собираюсь ругать?

— Тоже нельзя. Гостиница — вот резиденция журналиста. Нейтральная зона. Независимость. Запомните это рази навсегда.

— Есть запомнить.

— Идите и больше не грешите.

— Есть не грешить.

— В письме говорится, что вы младшего Кононова таскали по городу на руках. Было дело?

— Было.

— А зачем, собственно?

— Мальчишка устал. Почему не взять его на руки?

— Да зачем он за вами поплелся?

— Знаете что, Леонид Евгеньевич, вот скоро очерк придет с машинки, прочитаете и поймете. Или не

Вы читаете Любимая улица
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×