Она не могла сказать, часто ли она вспоминала Митю. Она думала о нем неотступно, не расставалась с ним ни на минуту. Прежде все ташкентские улицы были для нее одинаковы. Теперь стало не так. Улицы ожили, он населил их. И первое время после его отъезда все радостно напоминало: вот: здесь, на этом углу, мы остановились, и он сказал: 'Посмотри на меня'. Почему это было так важно? 'Посмотри на меня…' Я посмотрела. И он сказал: 'Моя…'

А вот тут у почты мы простились, я пошла в больницу. Он сказал: 'Целый день без тебя. Длинный пустой день'. Потом он пришел за мной: 'Саша, какой подарок — мы освободили Клин и Ясную Поляну!' И еще он сказал: 'Вот мы и опять вместе'. Я сказала: 'Теперь время помчится вскачь'. А он ответил: 'Завтра я уеду…' И уехал.

Потом, вскоре после его отъезда, освободили Калугу. Саша написала туда — и вот пришло письмо от Николая Петровича. Письмо скупое: 'жив, надеюсь еще увидеть вас и Аннушку'. И Саша вспомнила: когда перед самой войной она ездила в Калугу, Николай Петрович сказал ей: 'Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…'

Неужели он тогда понял то, чего она сама еще не понимала? 'Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…' Да, видно, это случилось с ней еще тогда… Только она этого не знала. Теперь знает. И думает об этом неотступно. Она писала Мите каждый день. Писать — значило говорить с ним. Ей казалось, она забыла слова, от которых падает сердце. Она больше не хотела знать их, не вспоминала, не повторяла. Но, забытые, они жили в ней.

Саша писала Мите каждый день, но ответных писем не было. И когда потянулись месяцы без писем, без вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длинными, дорога в больницу — небывало тяжелой.

Заботы шли рядом, как тень.

Аня… Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет… Хорошо еще, что рядом Дружок.

Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.

Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг…

Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: 'Береги себя и Аню, — писал отец. — А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогал и ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может'.

Да, тетя Марго была верна себе. 'Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? — писала она. — Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория'.

Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум — замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.

Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: 'Чего не клал, того не бери!'; 'Не сдвигай крышку, все равно замечу'.

Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.

Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос:

— Посыпьте мне сахаром!

Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то женщина в платке, в широкой деревенской юбке.

— А шпиг это тоже нам? И консервы?

— Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и наказал:

— Анну по весу приму. Не раздобреет — на глаза не показывайся.

— Здравствуйте! — растерянно говорит Саша.

— Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой руки и садись.

— А… простите, конечно… А кто вы? Откуда?

— То есть как это — откуда? Из Москвы. Вот уж с месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл, так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена, говорит…Гм… Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что? Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. Зашла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я — Димитриева нянька, неужто не рассказывал?

— Ну как же! Анисья Матвеевна? Я очень знаю! Сядьте, отдохните с дороги!

— Да уж ты меня не усаживай. Насиделась! Пей чай, простынет.

— А Митя? Где же Митя?

— Митя! Где положено, там и есть. Нас с тобой не спрашивали, когда посылали.

— Но письма? Письма?

— Да ты что? Делов у них там других нет — письма писать! Небось не на печи лежит, дело делает. Какие письма!

Саша умолкла. Ей вдруг показалось, что она куда-то проваливается, плывет, в ушах зазвенело. Когда очнулась, увидела над собой серьезное, почти злое, морщинистое лицо Анисьи Матвеевны и услышала рядом Анин плач.

— Помолчи, видишь, матери не до тебя, — сказала Анисья Матвеевна и добавила неодобрительно, обращаясь к Саше:

— Эх ты, хлипкая, как я погляжу. Да это что — другие в такие годы кули на плечах таскают, а она, смотри, сразу сомлела.

Говоря так, она дала Саше воды, утерла Ане лицо, смахнула со стола крошки, потом принялась развязывать большой мешок.

— Иждивенческая карточка, она что же. Я отоварила, да толку мало. Конфетки девчонке. Вот яичный порошок, яичница что твоя подметка выходит. А от матери — сахар, крупа — рис, бутылка водки и три пачки чая. Отец твой наказывал, чтоб не продешевила: тут, в Ташкенте вашем, чай, говорят, уважают. Отец твой меня и до поезда проводил. Ну, мать, стало быть, простынь еще пару прислала. Платьишко. Гляди, варежки. Это я надумала, хоть и тепло, а, говорю, пригодятся. Ну, вот и все. Да нет, вот еще, на донышке — башмаки. Хорошие, цельные, ненадеванные. Гляди!

И она поставила на табуретку детские ботиночки. Красные, они стояли на табуретке и горели, как огоньки. У них были тупые носы и красные шнурки с желтыми металлическими наконечниками.

— Мама, мама! — закричала Аня. — Да ты погляди — красные башмачки!

И вдруг Саша заплакала. Дальнее пламя обожгло ее и перевернуло ей душу.

— Мама, почему ты плачешь? Тебе не нравятся башмачки?

— Это… это тебе подарок от папы! Это… это когда ты только что родилась… Дядя Володя… и тетя Юля… и папа…

Старуха сидела за столом, строгая, уважительная. Она глядела в окно на темную улицу и молчала. Аня тоже примолкла. Она села на пол, взяла на колени красные башмачки и осторожно перебирала пальцами шнурки.

И только когда Дружок стал тыкаться носом ей в колени, Аня сказала:

— Не смей. Это мне от папы. Подарок.

Да, теперь легче, куда легче! Просто легко. В доме стало тепло и гораздо сытнее. Уходя в больницу, Саша не думала больше о том, накормлена ли Аня, умыта ли, не обидела ли ее хозяйка. Саша знала: сыта, умыта, не обижена.

— Зарплату нынче получила? — строго спрашивала старуха.

— Да, вот. Пожалуйста, возьмите, Анисья Матвеевна.

— И возьму, — говорила Анисья Матвеевна и забирала все деньги до последней копейки.

Она быстро освоилась с городом, знала, в каком магазине что дают. Хлеб и чай на рынке меняла сама

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату