– Вы найдете утешение в молитве, сэр, – говорил секретарь, но Хорнблауэр его не слышал.
Марии нет. Она умерла в родах. Учитывая, в каких обстоятельствах он сделал ей этого ребенка, он все равно что убийца. Марии нет. Никто, решительно никто не встретит его в Англии. Мария стояла бы рядом на суде и не поверила бы в его вину, каков бы ни был вердикт. Хорнблауэр вспомнил слезы на ее грубых красных щеках, когда она, прощаясь, обнимала его в последний раз. Тогда его немного утомило это обязательное трогательное прощанье. Теперь он свободен – осознание настигало его постепенно, как струя холодной воды в горячей ванне. Это нечестно! Нечестно по отношению к Марии! Он хотел свободы, но не такой же ценой! Она заслужила его внимание, его доброту, заслужила своей преданностью, и он безропотно лелеял бы ее до конца жизни. Сердце его разрывалось от жалости.
– Его милость просил передать, – сказал секретарь, – что глубоко скорбит о вашей утрате. Он велел сказать, что не сочтет за обиду, если вы не пожелаете присоединиться к нему за обедом, но в тиши каюты обратитесь за утешением к религии.
– Да, – сказал Хорнблауэр.
– Если я могу вам быть чем-нибудь полезен, сэр…
– Ничем.
Он сидел на краю койки, уронив голову на грудь. Секретарь переминался с ноги на ногу.
– Подите прочь, – сказал Хорнблауэр, не поднимая головы.
Он сидел долго, мысли мешались. Была печаль, боль почти физическая, но усталость, волнение, недостаток сна мешали мыслить ясно. Наконец он отчаянным усилием взял себя в руки. Ему казалось, он задыхается в душной каюте, щетина и засохший пот раздражали невыносимо.
– Позовите моего слугу, – сказал он часовому у дверей.
Хорошо было сбрить грязную щетину, вымыться в холодной воде, переодеться в чистое. Он вышел наверх, полной грудью вобрал бодрящий морской воздух. Хорошо было ходить по палубе, взад-вперед, взад-вперед, между катками шканцевых карронад и рядом рымболтов в палубных досках, слышать привычные корабельные звуки, баюкающие усталый мозг. Взад-вперед он ходил, взад-вперед, как ходил когда-то часами, на «Неустанном», на «Лидии», на «Сатерленде». Никто ему не мешал – вахтенные офицеры собрались у другого борта и невзначай постреливали газами на человека, который только что узнал о смерти жены, который бежал из французского плена и теперь ждет трибунала, на капитана, который первый после Ферриса в Альхесирасе сдал неприятелю британский линейный корабль. Взад- вперед ходил он, погружаясь в блаженную, отупляющую усталость, пока ноги не сделались совсем ватными. Тогда он ушел вниз, зная, что заснет. Однако спал он тревожно – ему снилась Мария, и он бежал от этого сна, зная, что ее тело разлагается под землей. Ему снились тюрьма и смерть, и, неотступно, за всеми ужасами, далекая, смеющаяся леди Барбара.
В некотором роде смерть жены выручила его, подарила предлог оставаться молчаливым и неприступным во все дни ожидания. Не нарушая законов вежливости, он мог ходить по свободному участку палубы под теплыми солнечными лучами. Гамбир прохаживался с капитаном флота или флаг-капитаном, уоррент-офицеры гуляли по двое, по трое, весело переговариваясь, но все избегали попадаться ему на пути, никто не обижался, что он сидит за обедом мрачнее тучи или держится особняком на адмиральских молитвенных собраниях.
В противном случае ему пришлось бы окунуться в бурную светскую жизнь флагмана, говорить с офицерами, которые бы вежливо обходили молчанием предстоящий трибунал. Он не хотел вступать в бесконечные разговоры о парусах и тросах, героически делая вид, будто тяжесть сданного «Сатерленда» не давит на его плечи. Как ни добры были окружающие, он чувствовал себя изгоем. Пусть Календер открыто восторгается его подвигами, пусть Гамбир держится уважительно, пусть молодые лейтенанты глядят на него круглыми от восхищения глазами – однако ни один из них не спускал флага перед неприятелем. Не раз и не два, гуляя по палубе, Хорнблауэр желал, чтоб его убило ядром на шканцах «Сатерленда». Он не нужен ни одной живой душе – маленький сын в Англии, на попечении безвестной кормилицы, возможно, с годами будет стыдиться своего имени.
Возомнив, что окружающие будут его сторониться, он сам с гордой горечью сторонился окружающих. Он один, без дружеской поддержки, пережил эти черные дни, на исходе которых Гамбир сдал командование прибывшему на «Британии» Худу, и «Виктория», под грохот салютов, вошла в Портсмутскую гавань. Ее задержали противные ветра: семь долгих дней лавировала она в Ла-Манше, прежде чем достигла Спитхедского рейда и якорный канат загромыхал через клюз.
Хорнблауэр сидел в каюте, безразличный к зеленым холмам острова Уайт и людным портсмутским улочкам. В дверь постучали – не иначе как принесли распоряжения касательно трибунала.
– Войдите! – крикнул он, но вошел Буш, стуча деревянной ногой, расплывшийся в улыбке, с полной охапкой пакетов и свертков.
При виде родного лица тоска мигом улетучилась. Хорнблауэр заулыбался не хуже Буша, он тряс и тряс ему руку, усадил его на единственный стул, предложил послать за выпивкой, от радости позабыв обычные скованность и сдержанность.
– Со мной все отлично, сэр, – сказал Буш на расспросы Хорнблауэра. – Все не было случая выразить вам свою благодарность.
– Меня не за что благодарить, – сказал Хорнблауэр. В голосе его вновь проскользнула горечь. – Скажите спасибо его милости.
– Все равно я знаю, кому обязан, – упрямо отвечал Буш. – На следующей неделе меня производят в капитаны. Корабля не дадут – куда мне с деревяшкой-то – но обещали место в стирнесском доке. Если бы не вы, не бывать мне капитаном.
– Чушь, – сказал Хорнблауэр. От этой трогательной признательности ему вновь стало не по себе.
– А вы как, сэр? – спросил Буш, глядя на капитана встревоженными голубыми глазами. Хорнблауэр пожал плечами.
– Здоров и бодр, – отвечал он.
– Я очень огорчился, когда узнал про миссис Хорнблауэр, сэр, – сказал Буш.
Больше ничего и не надо было говорить – они слишком хорошо друг друга знали.
– Я взял на себя смелость привезти вам письма, сэр, – Буш торопился сменить тему. – Их скопилась целая куча.
– Да? – сказал Хорнблауэр.
– В этом большом свертке, полагаю, шпага, сэр. – Буш знал, что Хорнблауэра заинтересует.
– Раз так, давайте развяжем, – милостиво разрешил Хорнблауэр.
Это и впрямь оказалась шпага – в ножнах с золотыми накладками и с золотой рукоятью, витиеватая надпись на стальном лезвии тоже была золотая – шпага ценою в сто гиней, дар Патриотического Фонда за потопленный «Нативидад». Эту шпагу Хорнблауэр оставил в бакалейной лавке Дуддингстона под залог, когда снаряжал «Сатерленд».
«Понаписали-то, понаписали», – сетовал тогда Дуддингстон.
– Посмотрим, что сообщит нам Дуддингстон, – сказал Хорнблауэр, вскрывая приложенное к свертку письмо.
Сэр,
С глубочайшим воодушевлением прочитал, что Вам удалось вырваться из когтей корсиканца, и не нахожу слов, чтоб выразить мое ликование. Сколь счастливы мы все, что весть о Вашей преждевременной кончине не подтвердилась! Сколь восхищены Вашими беспримерными подвигами! Совесть не позволяет мне долее удерживать шпагу офицера столь славного, посему отваживаюсь послать вам этот пакет в надежде, что впредь Вы будете утверждать господство Британии над морями с этой шпагой на боку.
Остаюсь Ваш покорнейший смиреннейший слуга Дж. Дуддингстон.
– Фу ты господи, – сказал Хорнблауэр. Он дал Бушу прочитать письмо – Буш теперь капитан и ровня ему, к тому же друг, и может без ущерба для дисциплины узнать, как выкручивался капитан, снаряжаясь в море. Когда Буш прочитал письмо и поднял глаза, Хорнблауэр рассмеялся несколько смущенно.
– Глядите, как растрогался наш друг Дуддингстон, – сказал он, – коли выпускает из рук залог пятидесяти гиней. – Он говорил грубовато, пряча гордость, но тронут был по-настоящему. Он еле сдержал слезы.