– Да… Ногу потерял… А я, брат, жену и дочку.
Лена и Зося, страдая, смотрят на Андрея, но он молчит.
– Стеклов тоже отвоевался, – продолжает Саня. – Тяжелое ранение в голову. Он пока что в Сибири, в эвакогоспитале, санитаром. А Павлушка на фронте. Разумов в авиационном институте. Инженер будет! А ты? Уехал и потом ни разу не написал – куда это годится!
– Я писем писать не умею, – отвечает Андрей.
«Как же, не умеешь!» – ясно читаю я на лице у Лены.
– А помните, Галина Константиновна, Ганса и Эрвина? – вспоминает вдруг Саня. – Где-то они сейчас? Неужели воюют с нами?
– Ну нет, – говорит Андрей. – Скорее всего, в тюрьме. Или не дожили…
…На другой день Саня поднимается ни свет ни заря и уходит в город. Возвращается он к обеду. Он побывал в военкомате, райкоме, райсовете. Он принес мне и Лене валенки, Владимиру Михайловичу – полушубок.
– Сразу же удалось ордер отоварить. А ребятам вот – вместо обуви ордера. Их размеров нет – ни Егора, ни Тосика.
– Да зачем ты это?!
– А как же? Семья фронтовика. И в райсовете я сказал вашему Буланову… Одним словом, сказал. Напомнил. Он ничего, отнесся с полным уважением. – Саня оборачивается к Андрею. – Ты ему не давай забывать. Напоминай. Он, знаешь, нуждается, чтоб напомнили. И малость пригрози – газетой или еще как- нибудь. Я заметил, на него это производит впечатление. Он у вас такой… впечатлительный.
Поздней ночью мы провожаем его на вокзал – я и Андрей.
Последние минуты перед уходом поезда – бестолковые, тревожные. Молчание давит, слова всё не те, что надо. Мне кажется, Саня хочет что-то сказать. И я не ошиблась.
– Галина Константиновна. Вы знаете… У меня ни кола ни двора… Никто нигде меня не ждет… Вот несколько писем… и все. Я два беру с собой. А остальные возьмите. Пускай лежат у вас. Я буду знать, что мое имущество меня дожидается. Что смотришь, Андрей? Скажешь, глупо?
– Ничего я не скажу. – Андрей отворачивается.
Вагон дергается, и Жуков вскакивает на подножку. Я целую его уже на ходу поезда. Он машет рукой, я бегу следом и едва не срываюсь с платформы. Чьи-то руки удерживают меня, и, как сквозь туман, доносится голос Андрея:
– Ну, как же так можно, чуть не упали!
Я иду домой, ослепшая от слез. Провожая, я теряю. Моему испуганному сознанию кажется, что это навек. Провожая одного, я провожаю всех. Оплакивая одного, оплакиваю всех. Нет Феди… Иры… Васи… А что еще ждет нас, пока длится война. Но об этом нельзя, нельзя думать…
* * * Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Карабановой Галине Константиновне.
Здравствуйте, Галина Константиновна, вот я и отвоевался. Вроде бы обе ноги при мне, а если по-другому посмотреть – без ног я. В госпитале обе ступни отрезали. А я тракторист. Что теперь делать? Буду думать. Может, что и надумаю.
Когда вышел я из госпиталя, имел намерение приехать к вам на Урал. Дома-то у меня другого нет. А потом иначе решил: поеду в Черешенки. Погляжу. И вам, если спросите, будет про что рассказать. Ну, приехал. Иду полем – ни души. Пусто, голо. Кладбище и кладбище. Подошел к Черешенкам. Поверите ли, все село как на большом костре сгорело. Одна хата стоит, и та без крыши. Крайняя. Помните, где Вышниченко яблоки воровал, а потом мы с Василем да Семен Афанасичем забор латали. И почитай у каждого погорелого места – народ. Кто с Сибири, с Урала воротился, кто из лесу, из землянок повыходил. И зачем воротились, ведь ни кола ни двора, ничего не осталось, а вот тянет и тянет на старое место – почему так Галина Константиновна?
Иду я, ковыляю, а сам боюсь, что и нашего дома больше нет. Потом вижу – стоит дом. Цел. Подхожу – окон нет. Рамы выворочены с мясом. И внутри пусто. Одно пианино стоит, а крышка вся пулями исклевана. Вот бы Ш урка Митриев поглядел. На полу мусор всякий. Тихо до того, аж в ушах звенит: Гляжу, в углу книг наворочено – рваные, грязные. Кубики валяются – на них когда-то Настя с Леной читать учились. Василь мастерил. И еще большой лист бумаги в трубку свернут. Развернул – газеты наши. Старые-престарые. Ну, сел я, конечно, на пол и стал глядеть – и рисунки наши, верите ли, Галина Константиновна, так все и осталось. Держу я эту газету и не понимаю: что ж такое? Война. Сколько людей в землю полегло. Васю убило, и Федька Крещук убитый. А бумага эта целая. Всех пережила. Ведь вот что бывает, Галина Константиновна. Если в книгу вставить такой случай – не поверят, скажут, выдумка. Вот ведь что. Это ведь не иначе, как слово мне доброе сказать – не унывай, мол, Мефодий.
Вспомнил я первый день, как Семен Афанасич нас привел, сам чуть не плачу. А все-таки мне самому понятно: от того времени в жизни моей разница очень большая. Как-никак в люди вышел. Как-никак. И воевал не хуже других.
Долго я там крутился. То к одному окну подойду, то к другому. Одно вспомню, другое. Не могу уйти, да и только. И что ни вспомнится, всюду Василь. Ведь как Семен Афанасич нас привел, с того самого дня я с Василем не расставался. Я про него то знаю, чего, может, и вы не знаете. Как он привыкал. Как поначалу уйти хотел. А потом сказал: никуда, мол, отсюда не пойду. Он такой парень был – век я его не забуду.
Потом заглянул я в ваш домик. Тоже всюду мусор, хлам, стекла побиты, однако полы, стены, крыша целы. А в одной двери даже ключ торчит. И тут на полу книжки валяются. Поднял одну, написано – Шиллер. Вроде немец, верно? И еще написано чернилами – Д. Королев. Митрия, значит, книжка. Взял я ее с собой, может, она ему еще сгодится. Сохраню. Сад половина вырублен, а ваша яблоня стоит. Стоит себе, и все. Большая выросла, крепкая.
Кап шел обратно на станцию, встретил Надю. Помните, пятисотницу, все за свеклу за свою горевала. Она тут партизанила. У них в отряде доктором был Славки Сизова дед. Многих от смерти спас. А сам схватил простуду и помер. Обидно в войну не от пули, а от простуды помереть. Про Славку я всю войну