– Левая? Ближе к сердцу? – сказал Федотов. – Эх, вы… Не приходили… А Киев-то, Киев, а?
Я ответила:
– Освободили каштаны. И Владимирскую горку.
– Вот возьму и заплачу, – сказал он.
– Выдержу, – ответила я. – Вы сегодня не единственный плачете. Наши киевские меня второй день слезами обливают. А вам стыдно, вы большой.
– Вам стыдно, не мне, – сказал он, глядя мне прямо в глаза. И от этого прямого взгляда легче было слышать то, что он говорил. – Вам стыдно… Испугалась… Не ходит… Да будто я на фронте не был. Да будто я товарища уважать не могу. Да будто уж я не такой же военный, как и он.
– Простите меня, – сказала я.
И он ответил мне странно:
– Молодец, за правду люблю.
…Мы уже подходили к дому, когда Аня сказала:
– Счастливая та Маруська. Ладно, не буду я ей больше завидовать. Может, и мне выпадет счастье, а, Галина Константиновна?
И маленькая рука больше не билась в моей руке. Притихла, сдалась, согрелась.
Говорят, дети делятся на трудных и легких. Женя Авдеенко был самый легкий из всех моих детей. Заслуга тут не наша, он к нам пришел сложившимся человеком. Я часто думала, какова же была Женина семья, одарившая мальчика таким спокойствием, такой выдержкой и этим великолепным умением не думать о себе. С той минуты, как я увидела его на Зауральском, вокзале – растрепанного, шапка съехала на затылок, и эти глаза, которые сразу показались мне давно-давно знакомыми, – с той самой минуты я не помню, чтоб он заставлял о себе тревожиться, он только помогал. Хороший мальчик. Счастливый, легкий рост.
Женя темнел, только получая письма с фронта, от сестры. Он темнел, словно вместе с письмом приходило напоминание о доме, которого больше нет. Как-то я спросила:
– Что-нибудь случилось?
Он ответил:
– Нет, Галина Константиновна. Просто я боюсь заплакать. Не хочу.
Была у Жени и дружба, та, которой настоящее имя – первая любовь: в ней не отдают себе отчета, не знают ей названия, ею просто счастливы.
Смешно было подумать, что Жене придет в голову дернуть девочку за косу. Или сказать ей грубое слово, чтобы скрыть от самого себя то, что видят другие. Нельзя было представить, что он скажет пренебрежительно-насмешливо «девчонка». Он и в своей дружбе с Наташей был, как во всем, прост. И, может быть, поэтому их никто не дразнил. И я была, спокойна за этих двоих. Но всему на свете приходит конец, пришел конец и моему спокойствию.
Наташа появилась у нас в Черешенках семилетней девочкой. Глазастой, круглолицей. Сейчас ей исполнилось тринадцать, и стала она очень красивая. Черты определились, стали тонкими, правильными. И, однако, оно было очень живым и подвижным, это лицо, освещенное большими серыми глазами – уж такими лукавыми, такими блестящими…
Мало того, что она была хороша. В ней была та свобода очарования, которая, наверно, выше всякой красоты. Однажды, выйдя из дому, я увидела: сидит на скамейке Наташа, а перед ней опустился на одно колено Костя Лопатин и закрепляет ей коньки. Казалось бы, что ж тут особенного? Ровно ничего. Но вот любопытно: Наташа нисколько не помогала Косте – сидела с видом снисходительным и скучающим, точно оказывала человеку большую услугу: ладно уж, так и быть…
Из школы Наташа никогда не возвращалась одна – всегда у нее оказывалось трое или четверо провожатых.
– Галина Константиновна, а за Наташей сколько ребят бегает, – сообщила Тоня.
– Нет, эта в девках не засидится, – утверждала Валентина Степановна.
– Смотрите, как занятно, Галина Константиновна, – раздумывала вслух Ира Феликсовна, – есть девочки красивее Наташи, а все мальчики влюблены в нее.