дилетантское поведение», — говорю я себе.
«Я просто устал», — оправдываюсь я. — «Перенапрягся». Я думаю о туре и чувствую, будто мшистая земля подо мной разверзается и начинает жужжать.
Шестьдесят семь ночей. Я пытаюсь следовать логике. Шестьдесят семь ночей — это ничто. Я пытаюсь разделить число, поделить его на части, чтобы оно казалось меньше, но шестьдесят семь ни на что не делится. Так что я бросаю это занятие. Четырнадцать стран, тридцать девять городов, несколько сотен часов в автобусе. Но эта математика только усиливает жужжание, и я чувствую, что меня начинает подташнивать. Я хватаюсь за ствол дерева и пробегаюсь руками по коре, что напоминает мне об Орегоне и позволяет земле закрыться хотя бы ненадолго.
Я не могу не думать о том, как, когда я был младше, я читал о множестве артистов, которые сломались под давлением обстоятельств: Моррисон, Джоплин, Кобейн, Хендрикс. Они вызывали во мне отвращение. Они получили, что хотели, и что они сделали? Обкололись до смерти. Или пустили пулю себе в голову. Что за сборище идиотов.
А теперь посмотри на себя. Ты, конечно, не наркоман, но не намного лучше их.
Я бы изменился, если бы мог, но до сих пор самоличные приказания заткнуться и наслаждаться жизнью не возымели должного эффекта. Если бы окружающие меня люди узнали, что я чувствую, они бы рассмеялись. Нет, это не правда. Брин не стала бы смеяться. Она была бы сбита с толку моей неспособностью наслаждаться тем, над чем я так упорно трудился.
Но трудился ли я так уж упорно? Есть предположение, которое разделяет моя семья, Брин, остальные участники группы, — ну, по крайней мере, раньше они разделяли, — что я каким-то образом заслужил все это, что признание и богатство — это моя расплата. Я никогда не верил в это. Карма не работает как банк. Сделайте вложение, получите возмещение. Но все больше и больше я начинаю подозревать, что это и есть расплата — только не сулящая ничего хорошего.
Я протягиваю руку за сигаретой, но пачка пуста. Я встаю, отряхиваю джинсы и выхожу из парка.
Солнце начинает садиться на западе, яркий горящий шар, склоняющийся к устью Гудзона и оставляющий коллаж из персиковых и пурпурных полос на небе. Зрелище и в самом деле очень красивое, и на секунду я заставляю себя полюбоваться им.
На Седьмой улице я поворачиваю на юг, останавливаюсь в гастрономическом магазине, покупаю пачку сигарет и отправляюсь в центр города. Я вернусь в отель, закажу еды в номер и, может, хоть разок лягу спать пораньше. К главному входу Карнеги Холла подъезжают такси, высаживая людей, пришедших на сегодняшнее выступление. Пожилая женщина в жемчуге и на каблуках, пошатываясь, выбирается из такси, ее ссутулившийся кавалер, придерживает ее под локоть. Наблюдая за тем, как они ковыляют вместе под руку, я чувствую, как что-то в моей груди пошатывается. «Посмотри на закат», — говорю я себе. — «Посмотри на что-нибудь красивое». Но когда я смотрю обратно на небо, предзакатные полосы уже окрасились в цвет кровоподтека.
Изнеженный, несдержанный засранец. Так назвала меня репортерша. Она, конечно, сама та еще штучка, но в этом оказалась права.
Мой взгляд возвращается на землю, и когда это происходит, я вижу ее глаза. Не так как я видел их раньше: за каждым поворотом, за собственными веками на рассвете каждого дня. Не так как я представлял их в глазах каждой девушки, лежащей подо мной. На этот раз это действительно ее глаза. На фото, где она в черном платье, а виолончель прислонилась к ее плечу, словно уставшее дитя. Волосы собраны в пучок, который кажется неотъемлемой частью образа любой исполнительницы классической музыки. Она всегда их так собирала, когда давала сольные концерты или концерты камерной музыки, но несколько вьющихся прядей всегда выбивались из прически, смягчая строгость ее взгляда. На этом фото нет никаких завитков. Я вглядываюсь в слова на плакате. «Серия концертов молодых исполнителей представляет Мию Холл».
Несколько месяцев назад Лиз, нарушив табу, наложенное на все, связанное с Мией, прислала мне статью из журнала All About Us. «Думаю, тебе стоит это увидеть», — было написано на прилагавшейся записке. Статья называлась «Двадцатка не достигших еще двадцати», содержащая в себе перечень вундеркиндов. Там была и страница про Мию, включавшая фото, на которое я с трудом заставил себя посмотреть, и конечно статью о ней, которую, после нескольких глубоких вдохов, я все-таки удосужился пробежать глазами. В статье ее называли «несомненным преемником Йо-Йо Ма».
Несмотря ни на что, я улыбнулся. Миа всегда раньше говорила, что люди, совершенно не смыслящие в виолончели, всегда описывали виолончелистов как следующего Йо-Йо Ма, потому что он был единственно известным ориентиром. «А как же Жаклин Дю Пре?» — всегда вопрошала она, ссылаясь на своего собственного идола, талантливую и темпераментную виолончелистку, которую в возрасте двадцати восьми лет поразил рассеянный склероз, и спустя пятнадцать лет она умерла.
Статья в All About Us назвала игру Мии «потусторонней» и затем весьма красочно описала автокатастрофу, убившую ее родителей и младшего брата более трех лет тому назад. Это меня удивило. Миа ни за что не стала бы говорить об этом, чтобы не вызвать сочувствия. Но когда я заставил себя просмотреть статью повторно, я понял, что там были приведены только цитаты из старых газет, но ни слова от самой Мии.
Я несколько дней хранил эту вырезку, периодически вытаскивая, чтобы вновь пробежаться по ней глазами. Носить ее в своем кошельке было, словно таскать с собой сосуд с плутонием. И конечно, если бы Брин увидела меня со статьей про Мию, за этим определенно последовали бы взрывы ядерного характера. Поэтому через несколько дней я выкинул ее, заставив себя забыть о ней.
А теперь я пытаюсь досконально вспомнить, упоминалось ли там, что Миа собирается бросить Джуллиард или о том, что она собирается играть в Карнеги Холле.
Я вновь поднимаю взгляд. Ее глаза все еще там, все еще смотрят на меня. И я просто знаю с полной уверенностью, что она играет сегодня. Я знаю это даже раньше, чем нахожу дату на плакате, и вижу, что выступление действительно тринадцатого августа.
И прежде чем я понимаю, что делаю, прежде чем успеваю отговорить себя от этого, убедить, что это ужасная затея, я иду к кассе. «Я не хочу видеть ее», — говорю я себе. — «Я и не увижу ее. Я только хочу услышать ее». На кассе висит табличка «Все продано». Я могу объявить, кто я такой или позвонить консьержу в отеле или Олдосу и достать билет, но вместо этого я решил положиться на судьбу. Я представляюсь анонимным, не одевшимся по случаю, молодым человеком и спрашиваю, остались ли еще хоть какие-нибудь места.
- Вообще-то, мы только что пустили в продажу последние билеты. У меня тут есть последний ряд на балконе, сбоку. Не идеальный вид, конечно, но это все что осталось, — говорит девушка, сидящая за кассой.
- Я же туда не смотреть иду, — отвечаю я.
- Я тоже всегда так думаю, — смеется она. — Но людям почему-то важен еще и этот аспект. С вас двадцать-пять долларов.
Я протягиваю кредитку и затем направляюсь в прохладный, темный театр. Я сажусь на свое место и закрываю глаза, вспоминая последний раз, когда я ходил на виолончельный концерт в подобное заведение. Пять лет назад на наше первое свидание. И как тем вечером я чувствую эту волну сумасшедшего предвкушения, хотя знаю, что сегодня, в отличие от того вечера, я ее не поцелую. И не прикоснусь к ней. И даже не увижу вблизи.
Сегодня вечером я буду слушать. И этого будет достаточно.