с целомудренным страхом, опустив глаза, дрожа от уничижения, сознавая свою незначительность, признавая границы между сказанными и несказанными словами.
Теперь же, во имя объективной мысли и исторического исследования, этой темой, без всякого стеснения, занимается кто угодно. Теперь эта тема, доступная всем уровням развития, всем умам, ищущим стимула, стала модной. А почему бы нет? Она пришла на смену Брехту, Кафке и коммунизму, обсосанным до того, что уже ничего не осталось. Среди интеллектуалов и тех, кто себя таковыми считает, в Нью-Йорке, да, наверное, и в других городах, ни один светский вечер не считается удавшимся, если там не обсуждался Освенцим: ищут правдоподобия, а не правды, которая кроется не в словах, а за их пределами. Это великолепное средство разогнать скуку и разжечь страсти. Назовите несколько опубликованных недавно работ, посвященных этой проблеме, — и вот уже все умы пробудились, и какие блестящие, какие дерзкие умы! Психиатры, драматурги, романисты — у каждого есть по этому поводу свои мысли, все видят все совершенно ясно, каждый готов ответить вам на все вопросы, объяснить все тайны: и холодную жестокость палачей, и крик, душивший его жертву, и даже судьбу, которая их соединила, чтобы разыграть свои роли на одной сцене, на одном кладбище. Просто, как дважды два. Как голод, жажда и ненависть. Достаточно разбираться в истории, социологии, политике, психологии, экономике (выбирайте сами, дамы и господа!), достаточно уметь считать. И признать простейшую истину, что везде и всюду А + В = С. Если мертвые умерли, если столько их умерло, значит, они желали собственной смерти, значит, их туда притягивал и толкал их собственный инстинкт. Независимо от различия всех излагаемых теорий, причем изложение ведется совершенно безапелляционно, что само по себе может вызвать только гнев, — все приходят к единогласному заключению, что жертвы, принявшие условия игры палачей, разделяют, на разных уровнях, ответственность с ними.
Это даже может поразить новизной. До сих пор евреи отвечали за все, происходившее под солнцем: за смерть Иисуса, за братоубийственные войны, за голод, безработицу, революции; они воплощали зло; теперь они уже отвечают за свою собственную смерть, воплощают эту смерть. Как видите, еврейский вопрос продолжает оставаться «ничьей землей», где кто угодно может свободно говорить что угодно и как угодно, причем в этой игре все ставки выигрывают. Проигрывают только мертвые, но это одно из правил игры.
И в этой игре — потому что это именно игра — очень легко винить мертвых, обвинять их в слабости или в сообщничестве — в конкретном или метафизическом смысле слова. Так вот, я утверждаю, что в этой игре есть унизительная сторона. Говорить от имени исчезнувших и сказать: вот по каким мотивам они так действовали, вот какие причины расслабили их волю — говорить так от их имени и значит их унижать. Утверждаю, что мертвые заслуживают иного, чем это посмертное унижение. Я никогда прежде не понимал до конца, почему, по еврейской религии, прикасаться к трупам нечисто, теперь я начинаю это понимать.
Так оставьте же их в покое. Не выкапывайте их, умерших без погребения. Оставьте их там, где им следовало бы остаться навсегда, и такими, какими им следовало бы оставаться: незаживающей раной, неизлечимой болью в самых глубинах вашего существа. Радуйтесь, что они не проснутся, не сойдут на землю, чтобы судить живых. В тот день, когда они начнут рассказывать о том, что они видели и слышали и что для них важно, вы не будете знать, куда деться, вы заткнете уши, так велик будет ваш страх и так пронзителен стыд.
Понимаю, что люди хотят вскрыть историю, понимаю острое желание осадить со всех сторон прошлое и силы, которые в нем господствовали, нет ничего естественнее. Для человека нашего поколения нет проблем важнее, чем Освенцим и Хиросима — я говорю о Хиросиме завтрашнего дня. Будущее нас страшит, прошлое наполняет стыдом, и оба эти чувства, как и оба факта, связаны между собой как причина и следствие. Освенцим породил Хиросиму, и если человечество погибнет от атомной бомбы, это будет кара за Освенцим, где под пеплом погасло все, что обещало человечество.
Она была права, беспокойная жена Лота, когда хотела оглянуться назад, не боясь, что унесет в своем взгляде ожог сгоревших упований. «3най, откуда ты пришел», говорили мудрецы Израиля. Но все зависит от внутренней позиции того, кто оборачивается к прошлому: если это просто интеллектуальное любопытство, то вид, открывшийся ему, превратит его в салонную статую. К несчастью, статуй в наше время хватает, хуже того, — они говорят так, словно стоят на горних высотах.
И вот, я читаю и слушаю всех этих важных ученых и профессоров, прочитавших все книги и знакомых со всеми теориями; они хвалятся эрудицией и способностью вникнуть во все и объяснить все путем простой классификации.
Иногда, особенно на рассвете, когда я пробуждаюсь от крика, который услышал в первую ночь за проволокой, мне хочется сказать всем этим знаменитым писателям, которые воображают, что дошли до конца:
— Восхищаюсь вами, потому что на этом пути я все время спотыкаюсь; восхищаюсь вами, потому что вы утверждаете, что знаете все, тогда как я не знаю ничего. Что поделаешь, я неспособен расшифровать — ибо это было бы богохульством — испуганную улыбку того ребенка, которого вырвали у матери, чтобы превратить его в живой факел; я не могу — и никогда не смогу — уловить тень, которая легла в эту минуту на глаза матери. Вам, наверное, это удалось. Вам повезло, я должен был бы вам позавидовать, но не завидую. Лучше я стану на сторону ребенка и матери, которые умерли, так и не узнав формул и фразеологии, лежащих в основе вашей науки.
И я предпочитаю оставаться на стороне Иова, избравшего вопросы, а не ответы, молчание, а не речь. Иов так никогда и не понял своей трагедии, которая, в конце концов, была трагедией индивидуума, преданного Богом. Когда тебя предают тебе подобные, это еще страшнее. Однако молчание этого одинокого и побежденного человека длилось три дня и три ночи, и только потом, когда он отождествил себя со своим страданьем, он подумал, что получил право вопрошать Бога. Перед лицом Иова наше молчание должно было бы длиться все предстоящие века. И вы осмеливаетесь говорить от имени вашего знания? Осмеливаетесь сказать: я знаю? Вот как и вот почему жертвы были жертвами и палачи палачами? Осмеливаетесь объяснять агонию и страх, самоотречение ради веры и самую веру шести миллионов, каждого из которых зовут Иов? Кто же вы, чтобы их судить?
Мой друг, мужчина во цвете лет, просидел ночь над записями рассказов о Катастрофе только одного Варшавского гетто; наутро он посмотрел в зеркало и увидел там незнакомца: его волосы поседели. Другой потерял не молодость — он потерял рассудок. Он погрузился в прошлое и остался там по сей день. Иногда я навещаю его в больнице, мы смотрим друг на друга и молчим. Однажды он очнулся и сказал:
— Может быть, надо было бы научиться плакать.
Я должен был бы завидовать ученым и мыслителям, похваляющимся тем, что они поняли трагедию всего народа; я же не могу объяснить себе даже трагедию одного из сынов этого народа, любого, какого ни возьмешь.
Я ничего не имею против вопросов, которые они ставят: это ценные вопросы. Более того, только они и ценны. Отвернуться от них — значит изменить своему долгу, потерять единственный шанс на то, что когда-нибудь мы сможем жить настоящей жизнью. Я восстаю против их ответов, все равно, на чем бы они ни основывались. Я утверждаю, что никаких ответов нет. Может быть, в каждой из их диссертаций содержится частица правды, но все они вместе остаются ниже и вне того, что было правдой в эпоху ночи. События того времени не подчинялись никаким законам и никакие законы оттуда не проистекают. Материя, которую теперь изучают, состоит из смерти и тайны, она ускользает из рук, она несется быстрее, чем наше понимание, она везде и нигде. Ответы только усложняют вопрос: мысли и слова в конце концов должны натолкнуться на стену, которая выше неба, на нескончаемую стену человеческих тел.
Двадцать лет я бьюсь над этими же вопросами. Ничего нет легче, чем найти то или другое решение: человеческий язык может поправить все, что угодно. Общее между всеми этими решениями то, что они не имеют никакого отношения к вопросам. Не могу я поверить, что целое поколение отцов и сыновей сгинуло в пропасти, не создав этим тайны, которая превосходит и порабощает нас. Я все еще не могу понять, что произошло, и почему, и как. Все слова философов и психологов не стоят молчаливых слез ребенка и матери, которые пережили смерть дважды. Что делать? В моих подсчетах всякое сложение кончается одной цифрой: шесть миллионов.
Несколько месяцев назад, в Иерусалиме, я случайно встретился с одним из трех судей, судивших Эйхмана. Употребляя выражение, которое так любит Камю, этот мудрый, прозорливый и непримиримый