Учитель озирается вокруг, и во взгляде его презрение к вселенной. Он видит невидимое и содрогается.
Молодые неприметно собираются в кучку и, сохраняя невозмутимый вид, совещаются. Что делать? Сопротивляться? Чем? Ножами, ногтями? А потом? Бежать. Куда? Все равно куда. А родители, а жены, а старики, а больные? Покинуть их, или пойти за ними на алтарь? Мнения разделяются, волнение нарастает, время не ждет.
Учитель говорит, лейтенант начинает сердиться.
— О чем он им рассказывает? — спрашивает он одного из могильщиков.
— Он говорит нам о будущем.
— Вот это чувство юмора! Он меня просто восхищает!
— А меня восхищает его взгляд.
— В самом деле, в нем есть что-то странное.
— У людей, которые должны умереть, всегда такой взгляд, — говорит могильщик.
— А у тех, кто их убивает?
— У них нет взгляда.
Рабби заканчивает свою речь:
— Свидетели, слушайте! Мы не хотим умирать: мы хотим жить и строить во времени и в молитвах царство Мессии. Кто-то этому воспротивился, и этот кто-то Один, и имя Его — Один, и Его вечные тайны неисповедимы для нас и причиняют нам боль. Ничего, братья мои: мы отдаем Ему нашу жизнь и нашу смерть, и желаем, чтобы Он воспользовался ими, как хочет, и чтобы Он был их достоин.
Он умолкает; он сказал то, что хотел сказать. Ему хочется плакать, но он сдерживает слезы. Он стоит неподвижно перед лейтенантом, который хочет знать, принимают ли евреи его предложение.
— Да исполнится воля Божья, — говорит пастырь общины.
Офицер снисходительно качает головой:
— Ошибаешься, старик. Воля не его, а наша.
— Нет, — восклицает раввин, и взгляд его вспыхивает решимостью.
— Нет?
— Вы — только топор; мы сами решим, кому отдать нашу смерть.
Офицер смотрит на него, пожимает плечами; он может не обращать внимания на старика, но ему хочется, чтобы последнее слово осталось за ним.
— Глупец! Ты все еще не понял, что Бог — это мы?
— Никогда! — вопит раввин. — Слышите? Никогда!
Лейтенанту надоели дискуссии. Он отступает на шаг, поворачивается кругом и уже хочет вернуться на свое место командира, как вдруг две могучие руки хватают его. Он чувствует холодное лезвие на затылке. Человек говорит ему:
— Если твои солдаты шевельнутся, ты умрешь первый.
Офицер не теряет хладнокровия:
— У вас нет ни малейших шансов; вокруг этого места тройной кордон. Вам не пройти.
— Посмотрим, — говорит еврей, который его держит.
Он кричит товарищам, чтобы они разоружили солдат. Лейтенант видит, что они колеблются.
— Хорошо, — говорит он. — Вы захватите наше оружие. Что вы с ним будете делать? Какой следующий этап? Куда вы отсюда пойдете? Вернетесь к себе? Может быть, все вместе перейдете через горы в другой город? В какой? И на сколько времени?
Человек с ножом весь в поту. Он знает, что лейтенант прав, что евреям некуда идти, что мир их исключил, отринул, приговорил. Они могут уйти только в смерть. Но пусть хоть палачей своих они увлекут за собой!
— Мы не уйдем никуда, — говорит он. — Мы будем драться. Вашим оружием.
Он неопытен, этот еврей, и не замечает, что солдат делает знак другому, стоящему за его спиной. Он не может его увидеть. Он больше не может его увидеть. Выстрел покончил с мятежом. Пять юношей бросились к упавшему, очередь скосила их, и над долиной снова реет тишина.
Лейтенант поправляет галстук, отряхивает френч и бросает неодобрительный взгляд на свои жертвы: из-за них он потерял драгоценное время. Ему надо скорее вернуться на командный пункт. Два адъютанта передают его приказ. Мизансцена разработана до мелочей. Палачи знают свои роли давно, вечно. Они устанавливают на холмах тяжелые пулеметы и наводят их: одни высчитывают угол обстрела, другие проверяют обоймы. Профессиональная, тщательная работа. Убийцы с совестью — редкость: только евреям вечно удается откуда-то их выкапывать.
Рабби читает Каддиш, и вся община, как один человек, повторяет его, слово за словом. Никто не жалуется, дети не плачут, хотя их глаза широко раскрыты от любопытства или от страха: никто никогда не узнает, от чего.
По сигналу лейтенанта начинается церемония. Шествие открывает глава общины. По должности и по званию он всегда первый — и теперь он тоже заслужил эту честь. Культурный, достойный человек, этот глава общины: даже его твердая, четкая походка внушает уважение. В синагоге он сидел около самого амвона. И на краю ямы он держит голову по-прежнему высоко, выказывая свое презрение палачам: как будто это имеет хоть какое-нибудь значение. Короткий, почти безобидный треск — и он моргает и падает, не сгибая колен. Две его дочери еще стоят. Они красивы, их глаза сверкают умом и юмором, их тела жаждут любви и жертвы, их уста улыбаются нелегкой улыбкой, они стоят неподвижно: доволен ли ты нами, отец? Секунда, отделяющая их от него, кажется бесконечной, кажется вечной. Но все кончается. Вечность тоже.
Окруженный учениками, которые и есть его семья, раввин делает движение, чтобы броситься к яме, потом меняет решение. «Я еще недостаточно видел», — говорит он с яростью.
Идут именитые люди. Двое-трое из них никогда не бывали в синагоге, не хотели смешиваться с еврейской жизнью. Они определяли себя как члены всечеловеческой семьи. «Мы евреи по случайности; мы люди, вот и все». Теперь они стали евреями. И людьми. Потому что есть такое время, когда нельзя быть человеком, не признав себя евреем.
На минуту дело усложняется, когда приходит очередь Товии-портного. Он в этом не виноват. У него слишком много ребят, десять человек. Старший только что отпраздновал
Медленно и тихо проходят часы, солнце покидает долину, прогалина, залитая красными водами, теряется в лесу. Надо спешить. Десять могил, десять команд. Ну же, скорее!
Настала очередь раввина и его учеников. Усталые убийцы изумлены. Старик закидывает голову и кричит: «Пойте, дети мои! Пойте, как вы еще в жизни не пели, пойте от всей души, и чтобы эту песню услышали во всех концах света, и еще дальше, и еще выше, от неба до неба, и еще выше! Пойте, дети мои, потому что эта песня, в конце концов, будет свидетельствовать о нас!»
Смуглый огненный юноша затягивает хасидскую песню: «Тебя жаждет моя душа, к Тебе поднимается мое тело». Протянув руки вперед, как слепой, раввин подхватывает. Как в молельне, за третьей субботней трапезой. Другие голоса поднимаются из глубин. И так они идут вперед, в экстазе, между небом и землей, увлеченные радостью и истиной, на штурм Бога истины, но не радости. Окаменевшие убийцы смотрят на них остекленевшими глазами, не в силах нажать на гашетку. Лейтенант, белый от гнева, ругается и призывает их к порядку: «Давай-давай! Я приказываю! Вы не на концерте, черт побери!». И тогда, вслед за учителем, ученики валятся в могилу. Кроме одного, который стоит на краю ее и поет. Второй залп. Третий. Офицер выходит из себя: «Да вы что? Вы что, в воздух стреляете? Огонь!» — и снова: «Огонь!» Солдаты в панике, они разряжают оружие все быстрее и быстрее, их зрение туманится, они больше не могут, они прекращают стрельбу и замирают. Задыхаясь от бешенства, офицер бежит к могиле и видит перед собой безумного: лицо