страху смерти я завидовал. Ничто так не угнетает, как дорога без конца.
— Это действительно глупо, — сказал Катриэль. — Мы так мало знаем друг друга, и все-таки друг другу завидуем. Словно в этом есть какой-то смысл.
В тот же вечер, без всякой просьбы с моей стороны, он рассказал мне притчу, которая меня встревожила. Вот она:
В один прекрасный день человек покидает свой очаг и родную деревню, где не существует времени, и отправляется на поиски радуги, на поиски приключений. Он держит путь в сторону большого незнакомого города. Ночь застает его в самой чаще леса. Он выбирает развесистую ель, которая укроет его и от ветра, и от воров. Перед тем, как лечь, он снимает башмаки и ставит их рядом с собой так, чтобы носки указывали направление. Мог ли он предвидеть, что в полночь некий шутник, чтобы запутать его — наказать или спасти, — поставит его ботинки носками назад, так что они станут указывать на покинутую деревню? На рассвете, ни о чем не догадываясь, он встает, благодарит Бога за то, что тот вернул ему зрение и душу, и легкими ногами продолжает свой путь. И вот с высоты холма он видит наконец таинственный обетованный город. Он говорит себе, что представлял себе этот город не таким, более обширным. Когда он входит в него, то город и вовсе кажется ему каким-то знакомым: река, сады, перекрестки. Такие же, как у него дома. К тому же ему чудится, что он узнает дома и знает, что в каждом находится. Направо трактир с пьяницами, грязными не потому, что они хотят быть грязными, но потому, что не доверяют воде. Дальше ратуша с потрепанным трехцветным флагом, который свешивается с шеста, как голова измученной лошади. Налево жандармерия, втиснувшаяся между зеленной и мясной лавками, чьи хозяева между собой на ножах скорее по традиции, чем по необходимости. Позади зала, где справляют торжества, — базар, и можно наперед сказать, какая хозяйка что, у кого и за сколько купит. Скорее удивленный, чем разочарованный, путешественник думает: «Значит, мне солгали; большому городу нечем похвалиться, никаких тайн в нем нет. А может, его и вообще не существует, есть только моя деревня, ее образ мир отражает для меня». И с этой минуты он уже ничему не удивляется. Он знает, что за углом, рядом с домом сапожника, стоит дом, подобный его собственному. Он идет и видит, что дверь неплотно закрывается — надо починить замок — ну, совершенно как у него. За дверью раздается голос:
«Ты, наверное, проголодался, иди, поешь». Голос похож на гнусавый властный голос его жены. Можно с ума сойти. Но желудок его пуст — лучше послушаться и не поднимать никаких историй. Притом он всегда слушался жены. Он проходит через кухню, входит в залу, окна которой выходят во двор, обсаженный зеленью. Садится за стол. Дети ему улыбаются, и это наполняет его невыразимой грустью. Младший карабкается ему на колени, играет его бородой и шепчет ему на ухо: «Ты останешься с нами, да? Правда же, ты останешься с нами?». Чтобы не огорчать его, и чувствуя, что он попался в ловушку, человек гладит золотистые волосы ребенка и в конце концов обещает ему все.
Катриэль прервал свой рассказ, задумался, словно проверяя конец, и повторил последние слова:
— Да, в конце концов он все ему обещал.
— Ну, а потом? — спросил я, облокачиваясь, чтобы лучше его видеть.
— А потом — ничего.
Что-то в его притче меня беспокоило. Мне казалось, что я ее уже слышал. Резонанс, который она во мне вызывала, был мне уже знаком.
— Да, он сдержал свое обещание, — продолжал Катриэль. — Он больше не вернулся в свою деревню. Смерть пришла за ним туда, но его не нашла.
И, по-прежнему глядя в какую-то невидимую точку в пространстве, он кивал головой, говоря «да-да» ребенку, и путнику, и, может быть, даже смерти.
— Все это не выдерживает критики, — возразил кто-то. — Твой путник по логике вещей должен был бы в своем «новом» жилище напороться на своего двойника.
— Ничего ты не понимаешь, — усмехнулся Гдалия. — Тот тоже ушел искать приключений.
— Искать свою звезду, да?
— Или смерть?
— Вы все нам надоели, — сказал Гдалия, общепризнанный покровитель Катриэля.
Да, я уже слышал эту историю, твердил я себе. Когда, где, от кого? Я не помнил, и это меня сердило, как бывало всегда, когда моя мысль в своем лихорадочном беге выдумывала себе непреодолимые препятствия. Этот путник, со своим нелепым бегством, не был для меня незнакомцем. Но из-за какой-то смутной тревоги я рассердился на Катриэля.
— Мне не нравится твоя история, — сказал я нарочно, чтобы его раздразнить.
— Потому что ты в ней узнаешь себя? — спросил Гдалия, приподнимаясь на раскладушке.
Я продолжал, не обращая на него внимания:
— В ней ничего не говорится о настоящей жене, о настоящих детях, которые были покинуты в своем затерявшемся городке и напрасно ждут возвращения путника. А их судьба интересует меня не меньше, чем его; их горе стоит не меньше, чем его стремления.
Я говорил с пафосом. Я стал мишенью всех взглядов, удивленных и неодобрительных, словно я совершил неведомо какой проступок. В сгущающихся сумерках я увидел Иоава и Шимона, которые глядели на меня исподлобья, видимо, недоумевая, какая муха меня укусила. По правде говоря, я и сам себя об этом спрашивал.
— Продолжай, пожалуйста, — тихо сказал Катриэль.
Я было запнулся, но все-таки не смог ни умерить свой голос, ни заставить себя говорить о другом.
— И герой твоего рассказа мне тоже не нравится. Он лжет. И потому заставляет лгать и тебя тоже. Не допускаю, чтобы человек мог избавиться от своего
С чего я так завелся? Катриэль вызвал во мне враждебность, которую я тогда не мог ни оправдать, ни объяснить. Не он ли встал на мою защиту? Не в нем ли я нашел те качества, которые обычно ценил в других? Не в нем ли почувствовал союзника? Разве он был виноват в том, что его притча прозвучала для меня, как сигнал тревоги?
— Может быть, ты и прав, — ответил Катриэль кротко и печально. — Я не имею права говорить вместо него, его именем. Возможно, его судьба — жить во лжи и сознательно этому покориться из-за излишка или недостатка гордыни. Может быть, он только и желает солгать смерти, чтобы — наконец — получить возможность умереть. Да, я думаю, что мы должны оставить за ним последнее слово, потому что первого он был лишен.
Он улыбнулся.
— Но рассказ — это ведь всего лишь рассказ, не так ли? Он существует для того, чтобы его пережили или передали; а остальное, Давид, не в нашей власти.
Он ожидал опровержения, но желание спорить меня уже покинуло. Считая дебаты оконченными, Гдалия, импровизированный арбитр, объявил, что в споре победил Катриэль.
Кто-то откинул полог палатки. Я увидел сереющее небо, собирающее первые нечеткие тени. Жара спала. Можно было вздохнуть. Где-то отчаянно вопил сержант. Сорвался с места и укатил джип. Перекрикивались два офицера. Слышалось бряцание цепей. Голос рядом скомандовал затемнение. Небо и земля прорвали свою оболочку, чтобы пропустить сумерки, несшие предзнаменование. Лагерь ушел в себя, в свою тревогу, в свою тайну. Я вздрогнул отчего-то. Только позже, много позже, я понял — отчего.
Я был подавлен; у меня начиналась бессонница, я плохо соображал. Болела голова. Боль, как всегда, собиралась в глазах, которые, казалось, расползались по всему лицу. Чтобы спастись от нее, тело дергалось во все стороны. Сперва я пытался сопротивляться, но это вызнало такое сердцебиение, что меня стало трясти как в лихорадке. Тогда я позволил себе поплыть по волнам боли. Сквозь туман я видел, как удаляются неожиданности и происшествия предыдущих дней. Образы и знаки отрывались от меня, я уменьшался с каждой минутой. Друзья и незнакомцы смешались, они показывали на меня пальцами и бормотали что-то невнятное. Несколько лет назад, в больнице, перед тем, как потерять сознание, я испытал