если исхитрится их под себя взять? Тогда у Олега такая дружина будет, что ему и Киев захватить ничего не стоит.
— А у нас кто? — разволновалась Твердохлеба, продолжая ходить по одрине, вращая перстни на холеных руках, как всегда, когда волновалась. — Выставит ли войско племя северян, если летом их хазары да булгары побили? О дреговичах я и не упоминаю. Эти не воины. Не скажу ничего хорошего и о других лесных племенах, подвластных Киеву. И мелки, и неверны. С кем рать собирать-то будем?
Аскольд смотрел на нее. «Не о том ли ты мечтала все эти годы дура баба? — думал. — Сама в силках своих же и запуталась». Но когда Твердохлеба говорит, что у нее на уме, князь даже приподнимается. Сперва обругать хочет, но потом слушаети откидывается. Знает: как ни прядут свою нить норны[149], они ведают, что нужно человеку. И они не зря дали ему женой Твердохлебу. Ибо она страшна как враг, но и верна как друг.
В это неожиданное зимнее потепление к Аскольду постепенно начала возвращаться сила. Он уже лучше владел телом, мог сам садиться, и хотя левая рука и половина лица еще были неподвижны, но боли в груди прекратились, появился аппетит, спокоен стал сон.
Однажды Аскольд вдруг пожелал увидеть певца Бояна. Тот пришел как старый друг, ни словом не помянув о недавних размолвках. И они с князем поговорили какое-то время о старине, о негаданной зимней весне и о недобрых предсказаниях по этому поводу волхвов. А когда все было сказано, Аскольд попросил Бояна спеть.
Дважды просить не пришлось. Боян настроил гусли и негромко запел:
Аскольд слушал и улыбался. Ибо пел Боян о том времени славном, когда они с Диром ходили походом на великий Царьград. Был Аскольд тогда весел и крепок телом, мышцы еще не заплыли жиром, глаза видели по-соколиному, а сердце… Он тогда и не задумывался, что у него есть сердце. Вспоминал он и сам поход, когда они носились по ромейским землям, когда подходили к самому Царь-граду, и великая столица мира трепетала от страха перед русами. Сколько же добра они тогда взяли! Ладью за ладьей отправляли Аскольд с Диром в Киев, а с ними летела их слава. Но потом он потерял разум, поддавшись уговорам брата взять и сам Царьград. Хотя чего было и не испытать удачу, когда императора Михаила не было в городе, когда он носился где-то с флотом у острова Крит, в дальних морях. А то, что Михаил спешно вернулся, никого не взволновало. Сам ведь вернулся, не с войсками — их не перекинешь быстрым маршем под стены Царьграда. Доглядники князей только донесли, что император усердно молится с патриархом. Ну и пусть молятся. Что может их распятый Бог?
Но оказалось, что даже не Христос помог ромеям, а его мать. И даже не мать, а какая-то ее накидка, которую патриарх опустил в море. И тогда случилось чудо. Вмиг налетели тучи, начался шторм. Дир тогда успел отвести свою ладью, а вот он, Аскольд, не справился с рулем. И ладью опрокинуло… Неприятно было вспоминать, как его, точно рыбу, неводом выволокли на берег. Хорошо, не казнили. Заставили креститься. И он крестился, вступил в купель. А чего ему было стыдиться? Мало, что ли, викингов крестилось, чтобы спастись? Христиане — они как дети, верят, что язычник после купели начнет чураться старых богов, станет милосердным. Ничуть не бывало. Правда, Агапия и еще двоих христианских служителей ему пришлось взять с собой в Киев. Те тут потешили народ, когда клали Евангелие в огонь, и оно не горело. Что ж, киевляне любят чудеса. А позабавились чудом — и уже не так ворчали на князей за поражение.
Струны Бояна рокотали все тише, и Аскольд начал подремывать. Но вдруг вскинулся и проговорил почти внятно:
— Боян! Дир к твоей дочери… Учти, это у него серьезно. Княгиней хочет ее возвести на Гору.
Певец кивнул, отведя глаза.
— Честь-то, конечно, велика. Да только… Не пойдет за него моя Карина. Поговори о том с братом, княже. К тому же непраздна дочка моя.
Аскольд чуть вскинул поредевшие брови. От кого же понесла Бояновна, если молва о ней идет как о девице недоступной? Нахмурился князь.
— От любимца твоего Резуна понесла или как? — Боян неспешно забросил гусли за плечо.
— О том мне она не говорила, а люди всякое болтают. Мол, и Любомир от нее не отходит, и Кудряш после свадьбы Белёны с Жихарем у нее обитался.
— Ну-ну. — К Аскольду словно вернулся голос. — Моли Рода и рожениц, Боян, чтобы внук твой оказался не от наворопника Олегова.
Боян ничего не ответил на это.
А потом ударили морозы. И сбылись все недобрые пророчества волхвов: и сады, зацветшие позамерзали, и озимые промерзли до земли. Погибли первые Полянские хлеба, голод грозил уже по весне. Оставалась надежда только на Днепр-кормилец. Но и он застыл, сковался толстым льдом. Вот только снега не было. И волхвы приносили богатые требы, молили денно и нощно, чтобы смилостивились боги, накрыли снежным одеялом то, что осталось… Если было что накрывать. И вымолили. Да не ко времени. Месяц лютый уже закончился, когда налетели на полян дед Буран и баба Пурга, занесли все. А надолго ли? И теперь, после опасных хворями зимних месяцев, когда не было ни одного рода, где бы не умирали более слабые — в основном старики и дети, — настало время голода.
Но богатый Киев еще держался. Ведь недаром мудрый Даждьбог дал прошлой осенью такой урожай. А то, что беднота мерла, то все одно по весне новый приток беженцев прибудет. Не оскудеет град людьми.
И вот в один из таких снежных весенних дней, когда бояре собрались в гриднице думу думать, к ним вышел Аскольд. Тяжело еще вышел, опираясь на палку, но уже без поддержки раба-прислужника. Бояре сначала только повскакивали, глядели на своего князя. Видели, как исхудал, как кожа на нем обвисла, как поседели его спадающие на плечи волосы и пошла изморозью прежде медно-рыжая борода. Но светлые глаза князя смотрели уверенно, а в том, как он, прихрамывая, волоча за собой полы собольей шубы, прошел и занял свое место на высоком стольце у торцевой стены, была даже известная величавость. И тогда кто-то выкрикнул:
— Слава и многие лета Аскольду, князю Киевскому!
Тотчас гридница взорвалась громкими криками, приветствиями. Бояре, забыв степенность, кидались к князю, склоняли гордые шеи в поклонах, а там и меда велели принести, пили за выздоровление Аскольда.
У него на душе потеплело, когда увидел, как ему рады. Побоялся даже, что слезу уронит. За время болезни это с ним случалось не раз. Но взял себя в руки. Знал, что ему еще предстоит сказать такое, что вызовет у бояр возмущение и гнев. О союзе с древлянами против Олега Новгородского. Однако говорить то, о чем они удумали с Твердохлебой, не спешил. Ждал гонца.
— Ну что, бояре нарочитые, опять мы с вами будем дела вершить да рядить ладком. Так что садитесь на места свои и будем думу думать, как с напастью да лихолетьем справляться.
Бояре шумно рассаживались. Вновь напускали на себя степенность, кутались в дорогие шубы, ибо в гриднице не было печи, а окна никогда тут не закрывали ставнями. Пар валил при дыхании, когда они сообщали Аскольду о бедствиях в городе, будто он и впрямь где-то пропадал и только вернулся. Но князь кивал, а сам все прислушивался. Вот-вот должен был появиться гонец с сообщением, сладилось ли у Дира сговориться с извечными врагами Киева — древлянами дикими. От этого многое зависело. А уж Аскольд сможет совладать с боярами, объяснить, какая беда идет на них и что иного выхода нет, как новых союзников против Олега набрать. Тех же древлян воинственных. И в том жена ему будет помощницей. Ведь она, разумница, научила мужа, как кого уговорить, с кем как сладить.
И гонец прибыл. Вбежал в гридницу незнакомый Аскольду гридень, слова сперва не мог сказать, задыхался.
— Ты от брата моего Дира али как? — важно спросил Аскольд. Гридень так и кинулся к нему.
— Не вели казнить, пресветлый князь. Вели слово молвить.
— Говори.
И покосился на бояр, ожидая их реакции. Но через миг и сам поднялся, задышал бурно.
— Весть у меня, — сказал гридень. — Олег Новгородский Смоленск взял.
И зашумели, загалдели бояре, слушая, как свои же кривичи впустили северного князя в город Смоленск,