Все это весьма не нравилось мудрому Аскольду. Вот и решил он созвать верных бояр на думу.
За день до созыва в детинец прибыла княгиня Твердохлеба. Объяснила тем, что-де в тереме своем перемены задумала и пока тут, подле мужа и дочери, поживет. Аскольд любимой суложи был только рад. Хотя смущенно сказал, чтобы Твердохлеба с Милонегой переговорила. Уж больно та к рынде своему прикипела. Дир пока ничего не замечает, но челядь-то болтает всякое. Не ровен час и младший князь заметит то, что яснее ясного уже. Жди тогда беды.
Твердохлеба слушала мужа словно бы невнимательно. Осматривала отведенные ей покои, хмурила насурьмленные брови. И бревна тут все в заусеницах, и потолки почернели от копоти, и меха на половицах не иначе как с осени не выбивали. Когда ступаешь, пыль так и поднимается. Княгиня тут же распорядилась прибраться. А сама пока вышла на гульбище, вдыхала стылый воздух, слушала, как грохочет лед на вздувшемся Днепре. Тут как раз дочку с ее милым и увидела. Они верхом во двор въезжали. Милонега нарядная, веселая, похорошевшая. Варяг ее легко соскочил с седла, стал снимать княгиню. Хотел было сразу отойти, но Милонега его удержала, схватив за кушак, дурачилась. И вдруг сорвала с варяга шапку, побежала, смеясь, прочь, словно надеясь, что рында следом кинется. Но у того хватило ума не поддержать игру. Стоял возле коней, растрепанный, светловолосый. Только смеялся.
«Стыд-то какой», — гневно подумала Твердохлеба.
Но тут варяг Милонега поднял лицо, заметив укутанную в меха княгиню на верхнем гульбище. Смотрел на нее долго, внимательно. И Твердохлеба невольно сжала складки паволоки под горлом. Поняла вдруг… Почти узнала…
Вечером, когда Аскольд созвал верных бояр, Твердохлеба прошла в небольшой прирубок за гридницей, где имелось маленькое слуховое окошко. Накинула на плечи теплую рысью полость, ибо хотя гридница и была самой роскошной в покоях терема, но очага в ней не имелось. Созванные бояре всегда здесь в длинных шубах сидели, шапок меховых не снимали.
Первым речь в думе взялся вести Аскольд. Его голос гулко раздавался в высокой длинной палате. Он показался княгине даже приятным, величавым. Но то, о чем он говорил, ей совсем не понравилось. А сказывал князь, что разведал о находящемся в его окружении враге-доносчике, которого подослали, ни много, ни мало, из самого Новгорода. Аскольд давно заподозрил, что кто-то выведывает и разносит их с Диром планы. Вспомнить хотя бы, как некто предупредил уличей и древлян о намеченном походе, как успели те подготовиться и напасть.
— Да, так и было, — перебил старшего князя Дир. — Однако и в нынешнем полюдье было неладно. Я о доносчике подумал, когда до кривичей дошли. Ждали они нас, дозоры выставили да за подмогой в Новгород послали.
Он умолк на полуслове, выругался грязно. Воцарилось напряженное молчание. И за брата докончил Аскольд:
— Олег словно только и ждал этого. Явился с ратью и отбил часть киевского полюдного обоза.
А кто-то уже восклицал:
— Да как же ты, Дир, допустил такое?
— Ничего, — властно перебил всех Аскольд. — Придет время, и поквитаемся с Олегом Новгородским.
Не с Олегом, поправил кто-то, с Рюриком. Ведь Олег всего-навсего воевода при Рюрике. Аскольд это замечание проигнорировал. Заговорил о другом. О хазарах. Дескать, как донесли ему, примирились они ныне с врагами своими, арабами и ромеями. Теперь и на север глянут, на Киев, вспомнят, что дань им уже несколько лет не выплачивалась, придут скоро. Так что придется Киеву уплатить, потрясти закрома-то, как городские, так и боярские.
Опять крики, шум поднялись в гриднице. Вспомнили, что ранее братья-варяги обещались их от дани той освободить, а нынче что? Прошлым летом даже побили хазар, и после этого еще и платить?!
— Когда на севере сила собирается, нельзя нам еще и с юга похода ждать, — объяснил Аскольд. — Лучше дань уплатить, тогда и с северным соседом можно будет поквитаться.
— А что же Дир воинственный, пока дремать будет? — спросил кто-то сурово, и Твердохлеба узнала голос Микулы Селяниновича.
— Дир свое дело знает, — ответил Аскольд. — И возросшая мощь Киева тому порука. А вот что врагов внутренних нам пока извести надо — это первое дело.
И он поведал, как этой зимой приезжала к нему в Киев мать пленного Родима Параксева, как весть о наворопнике сообщить хотела, о том, что в терем затесался. Обещалась даже указать на врага, однако не успела. И Аскольд рассказал, как загадочно умертвили княгиню перед самым свиданием с ним. А кто? Осталось загадкой.
Голос Аскольда звучал сильно и ровно. Твердохлеба так и представляла его, восседающего в длинной собольей шубе и пышной шапке на высоком стольце — золоченом седалище, подпертом изваяниями диких зверей. Этот стул-столец без спинки еще прежние князья привезли из дальних краев, а от него и Киев прозвали стольным. И вот на нем восседал бродяга варяг, призванный на правление, когда старая династия стала неугодной. От этих мыслей в груди княгини змеей-гадюкой шевельнулась старая ненависть. Одно утешало: на кого бы ни думал возвести подозрение Аскольд, о причастности Твердохлебы не догадывался.
Князь между тем продолжал. Говорил о своих доглядниках-наворопниках, дескать, донесли они ему, как прошлой зимой ездил к племенам, что вокруг Киева, странный волхв, подосланный Олегом, вел речи, враждебные киевским князьям. И был он не стар, на приметном коне таком, пятнистом, как барс.
— Я видел того, о ком говоришь, — подал голос ярл Олаф.
— И ты молчал все время! — гневно воскликнул Дир.
— Да ты и сам его видел, князь. Аль забыл горящий Копысь-град и того, кто там все замутил?
Но Дир смолчал. И тогда Олаф поведал, как в Копыси среди огня и пламени появился всадник на пятнистом белогривом коне и крикнул Диру, указывая на пожар, что точно так же пропадет все, что Дир своим назовет.
— Я помню, — раздался в наступившей тишине приглушенный и будто бы смущенный голос младшего князя. — Но отчего-то казалось, что примерещилось мне..
— А Копысь сгоревшая тебе не примерещилась?! — гневно вскричал Аскольд. И резко молвил еще что- то по-варяжски — Твердохлеба не расслышала.
— Я ведь пояснял, — тихо ответил Дир, — опоили меня тогда, не в себе был. Думал, все из-за какой-то бабы градского посадника завертелось.
— Опоили, баба какая-то… Но ты хота врага своего разглядел? Дир не отвечал. Ответил Олаф: дескать, враг был в варяжском шлеме с личиной, закрывавшей лицо, А вот по коню его признать можно. Конь-то знатный, таких не бросают.
— У князя уличей Рогдая такой конь есть, — неожиданно подал голос боярин Борич. — Мои корабельщики, возвращавшиеся с юга, рассказывали.
«Сейчас все спишут на Рогдая Уличского», — решила Твердохлеба. Но нет. Олаф опять говорил, что узнает молодого волхва по голосу — голос-то приметный, с рычинкой. Олаф голову грозился заложить, что признал бы его.
«И зачем дурню голова», — насмешливо подумала Твердохлеба. Но тут же прислушалась, когда Аскольд стал спрашивать Олафа, какие именно волхвы сделали поджог в Копыси. И ответ был один: служители Перуна.
— Ну, тут мне есть что сказать, — молвил Аскольд. — Перунники в Киеве некогда в силе были, пока мы не подняли над ними служителей Белеса. Как мыслите, бояре, смиршшсь ли с тем волхвы Громовержца?
Теперь Твердохлеба вся превратилась в слух. Слушала и… Ох, видела бы сейчас себя Твердохлеба! Ведь как ни презирала, как ни ненавидела мужа, но сейчас сквозь волнение и озабоченность на ее лице явственно проступило восхищение. Восхищение тем, кого про себя пренебрежительно считала простоватым бродягой. Но не прост был Аскольд. Ишь, как все разложил по полочкам, как отследил! Оказывается, давно он за перунниками установил надзор и давно понял, что именно они мутят народ. Снуют из Киева в леса и обратно, а наворопники князя, приставленные к ним, доносят потихоньку. И Аскольд понял, что перунники хотят одного: власть передать тому, кто Громовержца выше иных богов поставил, — Олегу Вещему. Вот и