производили опыты над самими собою, — пишет Вересаев далее… Но что безусловно вытекает из приведенных опытов (на других. — Ю. В.) и чему не может быть оправдания — это то позорное равнодушие, которое встречают описанные зверства во врачебной среде».
В «Большой медицинской энциклопедии» (1963 г.) о В. Тарновском сказано — создал училище «повивальных бабок», основал Русское сифилидологическое общество, провел съезд врачей-сифилидологов, учредил кафедру… Да, все это так, заслуги ученого неоспоримы. Но Вересаев, всего лишь писатель-врач, не смог пройти мимо иного, он увидел и эту женщину. Человечность не допускает компромиссов, врачебная профессия не терпит даже тени непорядочности, отступление от этих вечных категорий не имеет оправдания и не должно прощаться никому — вот завет Чехова, Вересаева, Булгакова.
В 1948 г. Генеральная Ассамблея Всемирной медицинской ассоциации, осуждая эксперименты фашистских врачей над военнопленными, приняла «Женевскую декларацию», где звучат фактически эти же слова и понятия: «… Я всеми силами буду поддерживать честь и благородные традиции медицинских профессий. Я не позволю, чтобы религия, национализм, расизм, политика или социальное положение оказывали влияние на выполнение моего долга. Я буду поддерживать высшее уважение к человеческой жизни с момента ее зачатия; даже под угрозой я не использую мои знания в противовес законам человечности. Я даю эти обещания торжественно, от души, с чистой совестью». К «Женевской декларации», к этому международному кодексу врачебного поведения, следовало бы присовокупить и страницы произведений Антона Чехова, Викентия Вересаева и Михаила Булгакова, которые, пожалуй, первыми в литературе ударили в колокол врачебной совести.
«Через час город спал. Спал доктор Бакалейников. Молчали улицы, заколоченные подъезды, закрытые ворота… Небо висело — бархатный полог с алмазными брызгами, чудом склеившаяся Венера над Слободкой опять играла, чуть красноватая, и лежала белая перевязь — путь серебряный, млечный» {176}.
Пройдите по киевскому млечному пути — гористому Андреевскому спуску — и остановитесь у этого дома с бронзовым ликом Булгакова. «Переведен на французский, английский, немецкий, итальянский, шведский и чешский языки», — писал он в марте 1937-го, за три года до последних дней. В 1962 г. началось его обретение и русским читателем, вышла в свет «Жизнь господина де Мольера». «В литературе есть имена, как бы «находящиеся в обмороке» и медленно — к сожалению, слишком медленно — возвращающиеся к жизни», — писал В. Каверин в послесловии к этой книге. Сегодня, спустя полвека после кончины Михаила Афанасьевича и в канун столетия со дня его рождения, нельзя не задуматься над загадкой — что же дала Булгакову медицина и чем он обогатил ее. Да, он был врачом недолго. Но вместе с Чеховым и Вересаевым он озарил ее негасимым светом любви к человеку. Его истинные уроки, истинные боли так долго были в забвении, его сердце и разум, его нежность и «великолепное презренье» необычайно нужны нам. Вот он пробегает по полутемному коридору из амбулатории в аптеку, в мятом халате, за папироской, сквозь шепот и кашель больных — молодой доктор Булгаков. Вот, движимый долгом, продрогший после долгой зимней дороги, он входит в крестьянскую избу, где витает опаснейшая инфекция… Вот, с бестрепетной смелостью и величайшей осмотрительностью, в стеклянном молчании операционной, он приводит к благополучному исходу тяжелые роды, и крик новорожденного ребенка, словно голос победы над безнадежностью, колокольчиком отдается в его сердце. В галерее его духовных портретов и этот образ из далекого прошлого так ярок и органичен, без него потускнеют все остальные. Ведь в годы своей врачебной одиссеи Булгаков не просто нашел писательскую волшебную палочку. Весь свой короткий и вечный век он, думая о медицине, всматриваясь сквозь ее увеличительное стекло в своих героев, предугадывал ее тревоги — мучаясь ее несовершенством, веря в ее могущество, в ее преобразующее влияние. О булгаковском понимании сущности этой профессии и о его дагерротипе в ней можно сказать классическими словами: «Все, что есть в мудрости, все это есть в медицине, а именно: презрение к деньгам, совестливость, скромность, простота в одежде, отвращение к пороку, изобилие мыслей, знание всего того, что полезно и необходимо для жизни».
«Я жадно вглядываюсь в этого человека….. Глаза его примечательны. Я читаю в них странную всегдашнюю язвительную усмешку и в то же время какое-то вечное изумление перед окружающим… Временами он неосторожно впадает в откровенность. В другие же минуты пытается быть скрытным и хитрить. В иные мгновения он безрассудно храбр… О, поверьте мне, при этих условиях у него будет трудная жизнь».
Эти слова Булгакова о Мольере — одновременно и его собственный портрет. Мой Булгаков идет к вам.
Наверное, сам Михаил Афанасьевич обрисовал бы свою врачебную биографию совсем иначе. Быть может, он даже мечтал о подобных страницах. Не случайно в записной книжке, начатой в дни лечения в Барвихе, Елена Сергеевна Булгакова записала под его диктовку: «Медицина, история ее? Заблуждения ее? История ее ошибок». Но ему не было это суждено. 31 декабря 1939 года, вступая в последние свои сроки и понимая это, Булгаков писал младшей сестре Елене Афанасьевне Светлаевой: «Милая Леля, получил твое письмо. Желаю и тебе и твоей семье скорее поправиться. А так как наступает Новый год, шлю тебе и другие радостные и лучшие пожелания. Себе я ничего не желаю…»
Думаю о безмерно тяжких неделях зимы сорокового года, о тающей жизни и скорой кончине Михаила Афанасьевича. Пятого февраля он диктует последние свои размышления врачебного характера в отношении самого себя. Булгаков просит отменить обременительный для него в данное время распорядок завтраков, обедов и ужинов. Желательно иметь в достаточном запасе боржоми, клюквенный морс и квашеную капусту. Видимо, все это облегчает его состояние.
Страдания все сильнее, но 3 марта, очнувшись после недолгого сна, Михаил Афанасьевич говорит, что ему представилась сцена из написанного им «Дон Кихота»… И еще несколько слов из этой трагической хроники, составленной для нас Е. С. Булгаковой. Обращаясь мыслью к Н. А. Захарову, Ф. Д. Забугину, М. М. Покровскому и другим врачам, пользующим его, Михаил Афанасьевич произносит: «Они понимают, что вылечить меня нельзя, и оттого смущены». Быть может, в эти минуты перед ним встает и его врачебный путь.
«Бывало, настанет час нашей «прогулки», — вспоминает Анна Елизаровна Пономаренко, одна из медицинских сестер, оказывавших помощь писателю, — он сначала спустит ноги с дивана (лежал он в своем кабинете), посидит немного, отдохнет. Потом подымется, опираясь правой рукой на костыль, а левой на мою руку. Высокий — я ему до плеча — и очень-очень худой в своем темно-зеленом халате. Сделаем мы круг по большой комнате. Вижу, трудно ему. Посмотрю на него — мол, хватит уже, а он: «Нет, нет, еще раз…»
…Выходной, воскресенье. Михаил Афанасьевич задремал на диване, повернувшись лицом к стене. Мне сказал: «Вы тоже отдохните». Очень внимательным был…» Так уходил он в бессмертие.
Любить значит помнить и размышлять. Пришла пора осознать, что и булгаковская медицина является наставницей жизни, настало время возвратиться на его врачебные дороги, вслушаться в его врачебные заповеди. Ибо и они — «дыхание какого-то нравоучения», учения о добре и муя?естве. Именно эти истины Михаила Булгакова освещают раздумья о нем.
МАСТЕР И МЕДИЦИНА
Юрий Щербак
Парадоксально, но факт: в нарастающем из года в год потоке отечественных и зарубежных публикаций, посвященных творчеству М. А. Булгакова, многочисленных воспоминаний о нем, глубоких исследований, рисующих трагический образ писателя на безысходном фоне воен, революций и террора, во всем щедром половодье современной «булгаковианы» до сих пор — до выхода в свет книги Ю. Виленского — не появлялось сколько-нибудь значительных системных работ о врачебных, медицинских истоках бытия и деяний Мастера, хотя очевидность этой темы ясна, казалось бы, каждому.
«Доктор Булгаков» Ю. Виленского — первое добротное исследование подобного рода и уже этим своим «первенством» в столь престижной и бурно развивающейся отрасли знания, коей стало в наши дни