Что-то вопиюще неправильное было во всем происходящем сейчас с ними. Какая это, к черту, высокая трагедия – это же просто жалкий фарс, комедия абсурда!
Маша была не намного, но старше Ивана, а главное, она была опытнее. Она прожила жизнь, в смысле личную жизнь. У нее был муж, за которого сдуру выскочила еще на втором курсе, а на пятом уже развелась, и после было несколько, возможно много, мужчин. Иван одно время подозревал даже, что очень много. Эти мысли заводили, будоражили его, вызывая горьковато-упоительную мешанину чувств. Он даже не называл это ревностью, может, потому, что стыдился признаться в почти шизоидной ревности к незнакомым, а потому бесплотным для него призракам прошлого.
Однажды он прочел у Фолкнера, как мужчина, раздевая женщину, вынужден мысленно снимать с ее тела всех предшествовавших ему мужчин, и этот образ надолго запечатлелся в юном мозгу. Но позднее он с некоторым удивлением понял, что никакие не мужчины беспокоят его на самом-то деле, а только лишь одно – ее опыт. Ее богатый сексуальный опыт на фоне его бледных и однообразных воспоминаний о случайных связях со скучными девчонками. Такое было противно природе (в его представлении), ведь это как раз мужчина должен обучать женщину любви. (Почему? Что за глупость? А как же гетеры, например?!) Но тогда он так думал, искренне думал. И еще ни разу не раздев свою любимую в жизни, в мыслях все снимал и снимал с нее всех предыдущих мужчин, и мучил ее вопросами о них, и она пыталась уходить от ответов, пыталась что-то скрывать, но потом благодаря любви ли, из-за обиды ли, а может быть, просто в раздражении начинала рассказывать. И вдруг сама получала удовольствие от сумасшедших для молодой и в общем-то целомудренной женщины откровений. Да, она никого не любила раньше по-настоящему – теперь-то Маша хорошо понимала это, – но все-таки (к чему кривить душой?) с другими тоже получалось не так уж плохо, ей было что вспомнить. И в ее рассказах появлялись порой фантастически неприличные подробности. Вот они-то, глубоко интимные, пронзительно честные мелочи и растравляли душу Ивана сильнее всего.
Все это был чистейшей воды мазохизм, но мазохизм целительный. Ведь это ревность в действительности не лечится, она лишь переходит во все более тяжелые формы и постепенно убивает любовь. Но у него-то была не ревность. У него была просто зависть. Он безумно завидовал ее опыту, однако, знакомясь с ним в подробностях, словно проигрывал внутренне все роли ее прежних кавалеров и небрежно отбрасывал их одну за другой как пройденный, отработанный материал. Он был совсем близок к полной победе над собой, и тут они расстались надолго.
А теперь, когда уже здесь, на морском просторе, они постигли вдвоем этот непредставимый, запредельный, божественный экстаз слияния друг с другом и с вечностью, – теперь ему было просто смешно сравнивать себя с теми ее парнями, далекими-далекими, мелкими-мелкими, почти игрушечными человечками из другого мира, или, как сказал этот зеленоглазый маг, с другого уровня бытия.
Может, потому он был так счастлив в те первые несколько дней – солнечных, зелено-голубых и ветреных?
И вдруг – как удар в спину из-за угла – этот стон в ночи. Король Марк, его действительно любимый дядя – красивый, сильный, достойный во всех отношениях мужчина – в один печальный миг перестал быть номинальной фигурой в их с Изольдой отношениях. Король Марк был здесь и сейчас, король Марк был живым и значимым. Он безжалостно вторгся в их любовь и сделался ее участником. И беспечные детские игры кончились. Дафниса и Хлои из них не получилось. Снова начиналась борьба. Смертельная борьба. С самим собой. С Машей. Со всем миром. Борьба между долгом и совестью. Между честью и любовью.
Сразу же, утром, улучив момент, Тристан спросил ее прямо, без предисловий, желая застигнуть врасплох:
– Тебе было хорошо с ним?
– С кем? – Она тянула время.
– С Марком.
– Ах, вот ты о чем!
(Она тянула время!)
– Это ужасно глупо, – улыбнулась Изольда.
– Что именно? – растерялся он.
– Ревновать меня. Неужели ты еще не понял, что чувство, возникшее между нами, совершенно иное, чем…
– Да, но…
– И никаких «но»! Неужели ты еще не понял, глупенький: бывает людская любовь, а бывает божественная. Или – как там у Ремарка? – любовь небесная и любовь земная.
– Ты считаешь, действительно бывает? – спросил Тристан ошарашенно.
– Ну конечно!
И не желая продолжать этот разговор, она одарила его стремительным и жарким поцелуем. Небесным поцелуем.
Но, Боже мой! Откуда он мог знать, какими поцелуями одаривает она теперь короля Марка? Боже, неужто он никогда не сумеет выбросить это из головы? Любовь небесная и любовь земная…
О, греховная плоть человеческая! Как ты сильна! Можно пройти миры, прикоснуться к чуду, можно самому творить чудеса, став почти Богом, – и вдруг обнаружить, что греховная плоть твоя по-прежнему с тобой, и она для тебя дороже всего на свете, и никуда тебе не деться от нее!
Они очень вовремя закончили разговор, потому что вошел Марк вместе с племянником своим Андролом, и навстречу им выпорхнула из глубины королевских покоев Бригитта, и стало ясно, что она подслушивала разговор Тристана и Изольды.
Тристан начал лихорадочно вспоминать, на каком же языке они говорили, и вспомнил – на современном английском (во идиотизм-то!) – потому Бригитта если что и поняла, так не более двух-трех слов, однако интонации…
Очень скоро сделалось ясно, что интонации выдали любовников с головой, размолвка их была совершенно прозрачна для королевской камеристки. Тристан, впрочем, весь день ходил как неприкаянный, да и Изольда дулась на него. Слепой бы не увидел. Но Бригитта увидела раньше всех.