Тем, что я в одночасье
от всего отрекся. Я ни о чем ей не рассказывал, но было прекрасно видно, что мне плохо. Я целое лето не выходил из дома.
— А что же Ида? Исчезла? — спросила мать.
— Да так, — сделал я неопределенный жест. Я ничего к этому не добавил и ни в чем не оправдывался.
Мать и не настаивала.
Вопрос был закрыт.
Мать предпочитала иметь в доме слабака, который, как выяснилось, не сумел дать бой жизни. Лишь бы удержать меня при себе на какое-то время, увидеть, как я вступлю на жизненный путь, отучусь в университете, получу диплом. Ради этого она поступилась уважением ко мне. Домашние — это те, кто любит тебя невзирая ни на что. Их любовь отличается от любви других людей именно тем, что она ни на чем не основана и не нуждается в обосновании. Только мне ни к чему любовь, которая не ставит условий. В тот раз моя мать доказала мне, что она — моя мать — человек, который, может, и презирает меня за мое поведение, но при этом продолжает любить. Если и я так поступлю, надавай мне по морде.
38
Я смотрю, как вы понимаете друг друга, ты и твоя мама. Идеальный механизм. Особенно сейчас, когда ты перенес осложнение после гриппа. Я — корова, дающая черное молоко. Я пишу слова, темные знаки на светящемся экране. Распечатываю несколько страниц, чтобы увидеть, как они выглядят на бумаге. Меняю шрифт, играю со шрифтами, рву страницы, выхожу, делаю заметки ручкой в тетрадочке, пока я на улице, пока толкаю коляску, внутри которой ты, пока выгуливаю тебя по берегу моря. Просто я боюсь забыть, о чем собирался тебе написать. Иногда бывает слишком холодно, чтобы писать ручкой. Тогда я вынимаю из перчатки большой палец и посылаю самому себе эсэмэски.
Потом прихожу домой и молочу по клавишам, зачерняя экран компьютера буква за буквой. Строчка за строчкой я гашу электронное небо рабочего стола. Я закрываю ставню, опровергая этот электронный свет. Снова задаю печать. Сосок брызжет чернилами, опрыскивает капельками лист бумаги, словно опуская на него занавес. Придет время, и ты будешь сосать молоко твоего отца.
Я снова представляю, что ты меня читаешь. Выдумываю место, в котором ты мог бы прочесть эти слова. Вот бы ты брал их с собой и читал на ходу летним утром. Вот бы они были пронизаны светом.
(Обо всем этом я уже тебе писал, я знаю. Ничего страшного, я не буду вычеркивать эти строки. Ты должен понять, что это моя неотвязная мысль, мне действительно хочется, чтобы ты так делал, для меня это очень важно.)
(По правде говоря, завести ребенка — это все равно что увидеть в собственном доме поезд. Вот как если бы вдруг рухнула стена, и прямо в гостиную въехал поезд.)
В первые дни после родов у твоей мамы было запоминающееся лицо: синие круги под глазами, кожа словно втянулась внутрь, скулы выпятились. Она всегда была немного в теле. Сейчас у нее изнуренное лицо, кажется, сквозь него просвечивает череп. На вершине ее женской энергии, на ее голове появилось это memento mori[3]. Частичка жизни (ты) отделилась от нее, теперь Сильвана выглядит иссохшей. Родив тебя, она сама немного мумифицировалась.
39
— Скажи, а вы с женой начали снова трахаться?
— Как поэтично.
— Ты находишь?
— Истинный джентльмен.
— Изволь, спрошу иначе: что, уродив дитя, уж приступили снова вы, ты вместе с донною Сильваной, к совокуплению срамных частей?
— У тебя удивительная способность марать все, к чему ты прикасаешься.
— Откровенно говоря, мне казалось, что настоящий пакостник — это ты.
— Я?
— Разве не ты пописываешь ребенку про всякие там испражнения и прочие прелести?
(К счастью, я не рассказал Тициано о моих экспериментах с подгузниками в трусах и о куске хлеба, который я съел в туалете.)
— При чем здесь это? Я описываю то, что имеет в жизни первостепенное значение.
— А что, возобновление сексуальных отношений с собственной женой не имеет первостепенного значения в жизни?
— Кто тебе сказал, что мы прекращали эти отношения?
— О, наконец-то! Кажется, мы приподнимаем завесу.
— Ну, в общем, нет, после родов у нас еще не было секса. Нужно подождать, это деликатное дело и… Слушай, а тебе-то что?
— Да так, ничего. Спросил из любопытства. Ведь это имеет первостепенное значение в жизни. Я всегда спрашивал себя, каково это — снова войти в то же отверстие, которое прошел в обратном направлении кто-то другой?
— Не 'кто-то другой', а мой сын. В любом случае, я буду думать не об этом, когда…
— Не об этом? А о чем?
— Если начистоту… Я… думаю, что… Не знаю. Я думаю, что прозондирую.
— Прозондируешь? — Тициано от души рассмеялся.
— Я имел в виду…
— Я понял, ты боишься, что твой сын перепахал тебе женушку! Давай, напиши ему что-нибудь в этом роде, твоему Марио, если хватит духу. Пусть с самого начала будет ясно, что между вами стоит на кону. Марио подпортил тебе Сильванин передок!
— Хватит. Я с тобой больше не разговариваю.
— Это почему же?
— Не выношу твоей манеры выражаться. И потом, в жизни не это главное.
— Значит, отныне занятие сексом со своей женой уже не имеет значения.
— Я этого не говорил.
— Появление ребенка вобрало в себя все. Мир больше ничего не стоит.
— Да нет же.
— Люди замыкаются на себе, ни на что не обращают внимания. Становятся папочками. Фи!
— Наоборот, мне кажется, что мне будет еще больше дела до всего на свете. Я стану еще решительнее и смелее, чтобы защищать своего сына.
— Вот видишь! Только ради своего сына. С тех пор как родился Марио… Ты уже не тот, что раньше…
— Это тебя удивляет?
— Когда-то ты был свободнее. Искреннее. А сейчас находишь тысячу оправданий. Боишься собственной тени.
— На сегодня моя тень — это записки, которые я адресую своему сыну.
— Ну, не знаю.
— А ты все только портишь. — Я?
— Да, ты.
— Это как же?
— Я не могу больше писать. Уже несколько дней. Не получается. Все время думаю о тебе.