нашей торговле был весьма дурен, у нас много рогатого скота упало; то есть подохло, а капитала своего мы имели самую малость: торговали на чужой, пользуясь доверием. Скот подох,) деньги, на него употребленные, пропали…» Несколько раньше Кольцов сообщает Белинскому по поводу полученного от Владиславлева отказа в одной из протекций: «На днях получил письмо из Питера от Владимира Андреевича Владиславлева, в котором он пишет: „…Письмо, что вы просили к советнику, я не посылаю, затем, что не у кого взять“. Хорошо, пусть не у кого взять; так – положим, конечно, не хочется заняться. Ну, да заставить нельзя – пусть так. Только я ему сейчас надрал славное письмо, говорю: „Мои дела худы, деньги прожил, скот подох, караул! помогите, добрые люди!“ Оно немножко нехорошо конфузить себя чересчур, да почему же перед ними на колено не понизить своих обстоятельств, когда они, сами ставши на него, говорят: „Помилуйте, ей-богу, не виноваты; мне можно обмануть, а другому давши слово… Но ничего… на свете и не таких еще диковинок много“.
В такого рода делах Кольцов нередко «на колено понижает» свои обстоятельства.
И тому же Краевскому, и Владиславлеву, и многим другим Кольцов часто жалуется на возможность полицейского преследования по долговым обязательствам в пору, когда дела худшели. Вот письмо Краевскому осенью 1839 года: «Люди не виноваты, что у нас скот подох, – их (деньги. –
В том же 1839 году о том же он писал Владиславлеву, хотя назывались другие денежные суммы – уже две тысячи, а не двадцать тысяч, как Краевскому, видимо знавшему кольцовские дела и то, что две тысячи вряд ли бы составили для Кольцова непреодолимую проблему. Кольцов сообщает Белинскому: «Я писал ему (то есть Владиславлеву. –
Если у таких людей, как Краевский или Владиславлев, возможно, всего скорее «открывали грудь» деньги, то у таких, как Вяземский, Жуковский, Одоевский, «грудь открывалась» иначе. Но и здесь у Кольцова подчас не обходилось без хитростей.
Конечно, и Жуковский, и Вяземский, и Одоевский были люди благородные, Кольцова ценившие, к нему доброжелательные. Он, естественно, со своей стороны, уважал в них больших литераторов и был им благодарен как человек. Но тем более, читая письма Кольцова, нельзя не видеть, что это пишет не равный равному, что это припадает мещанин к князю, что это бьет челом проситель. Это не совсем обычная хитрость, как то подчас имело место в делах с Краевским. Во всем этом есть свое чувство, даже поэзия и в то же время своеобразные «поэтические» штампы. Вот письмо Одоевскому: «Благодарю ваше сиятельство! Кроме минут священного унынья, если были в моей жизни прекрасные минуты, которые навсегда остались памятными мне, то все они даны мне вами, князем Вяземским и Жуковским: вы могучею рукою разогнали грозную тучу, вы из непроходимого леса моих горьких обстоятельств взяли меня, поставили на путь и повели по нем… Ваше сиятельство, не смею вас просить, но, кроме вас, просить мне некого: что хотите делайте, но еще примите участие в моем положении, еще замолвите слово и разгоните собирающуюся над головой моей тучу, пока она мне не разбила голову. Пока вы за меня, никто против меня».
А несколько раньше Кольцов обращается к Жуковскому, и здесь рисуется чрезвычайно жалостная картина, а положение уже совершенно «понижается на колено»: «Тяжело мне было приходить к вам с моей нуждою; тяжело мне было говорить о ней, тяжело мне было просить вас, особенно в последний мой быт в Петербурге, – просить и в ту пору знать почти, что вам не до меня, знать, что вы заняты больше обыкновенного и как это нужно… И в эту-то пору необходимость меня заставила ходить к вам, мешать, просить вас. Проклятая судьба! До чего ты не доведешь человека? Одно только утешало меня в это время, что не дьявольский умысел, а крайность так велела делать: старость отца, дурные его дела, в которых он запутан, его честное имя – все мое настоящее, а может быть, и будущее богатство. Скажут „плати“. А денег нет. И где взять? Негде… Пуще всего еще страшит меня одна мысль: если лишат всего и если случай приведет явиться к вам такого человека, которого вы так много обласкали, которому покровительствовали, – придет он к вам, измаянный весь горем, оборванный, зимой в летнем платье… О, дай бог все претерпеть, но не дожить до этой встречи».
Здесь и «честное имя» отца, и «измаянный горем», и «оборванный, зимой в летнем платье». В реальной жизни явно не было ничего подобного. Можно подумать, что это говорит какой-нибудь бедный приказчик, какой-нибудь, если уж вспомнить литературу, Митя из пьесы Островского «Бедность не порок». Но это пишет человек, ведущий дела на многие тысячи, строящий большой доходный дом, и единственный сын, то есть единственный наследник своего отца.
Позднее Кольцов сообщал Белинскому как раз об этом письме. «Письмо же состояло из двух пунктов; первый: искренне благодарил его за дело, в котором принимал он участие, а другой, – в котором говорил о моих теперешних обстоятельствах и за которые я теперь краснею. Глупо сделал, что писал ему о них: для чего? Слабость. Думаешь, авось или то-то и то не будет ли». Недаром, когда речь шла о новом сборнике его стихов, Кольцов сообщает Белинскому: «Всем большим людям (Жуковскому, Одоевскому, Вяземскому. –
Кольцов был в этом письме не слишком-то прав т скоро сам в этом убедился. Ибо и Вяземский и Жуковский как раз были и «то и се», снова самым энергичным образом пуская в ход свои связи в пользу просителя-поэта. Кольцов жалуется Белинскому в письме 14 марта, а буквально на следующий день Жуковский пишет товарищу, то есть заместителю, министра, государственных имуществ, Николаю Михайловичу. Гамалею, письмо, горячо рекомендующее Кольцова, и через три дня в новом письме Гамалею Жуковский опять усиленно просит за Кольцова. При этом в сложную систему просьб вовлекаются многие люди с многообразными взаимоуслугами и взаимообязательствами. «Данное вами письмо к О…, – благодарит Кольцов Жуковского, – и письмо князя Вяземского имели полное влияние на мое дело». О. – очевидно, сенатор 7-го департамента Петр Иванович Озеров, к которому и позднее обращался по делам Кольцова Вяземский путем многоходовой комбинации. Но при всех успехах Кольцов недаром отмечает, что Вяземский, Жуковский «ни то ни се» «В эту поездку (то есть зимой 1838 года. –
Дело, очевидно, не в том, что Жуковский или Вяземский были невнимательны. Они по-прежнему старательно протежировали поэту. Дело в том, что сам-то Кольцов все более остро, почти болезненно начинает реагировать на необходимость просить, «унижаться», – может быть, даже это слово стоит здесь избавить от кавычек, «хитрить», – и опять-таки, наверное, кавычки чуть ли не излишни. Конечно, это унижение особое – перед людьми, которых он ценил, уважал и которым был искренне благодарен. Конечно, эта хитрость особая, с людьми, которые тебя ценят и уважают. Но, может быть, потому-то тем более мучительно было и унижаться и хитрить. И чем дальше, тем с большей силой это начнет осознаваться, пока не решится он – все, баста, хватит. Но это позднее. Пока поездки в Петербург и Москву с деловой точки