— Спать пора, — подвёл итог Севрюк, и все закивали. Девушку не стали будить, оставили в комнате, укрыв одеялом и подсунув ей под голову подушку, а меня проводили в библиотеку, где между стеллажами я обнаружил старенький матрас и спальник и не стал артачиться. По другую сторону, на втором матрасе залёг в спячку писатель. Где расположились остальные, я не знал. Свет погас. Некоторое время мы лежали в тишине, слушая тихое гудение холодильника. Я глядел в темноту и размышлял, что рядом, за стеллажом лежит не абы кто — писатель, человек, который сочиняет книги, как говорится, «живой и настоящий». От этого на душе делалось странно. Как-то не так я представлял себе и самого писателя и встречу с ним. Я стал думать, как я себе её представлял, но почему-то ничего не вспоминалось, голова отказывалась соображать, прошлый день был как в тумане. Я пожалел, что я не пил. Тут Севрюк подал голос.

— Слушай, Жан, — медленно проговорил он, — зачем это вам?

Я помедлил с ответом, потом вкратце, в двух словах рассказал ему о гибели Сороки и о том, что было после.

— И ты всерьёз в это веришь? — после паузы спросил Севрюк.

— А ты? — вопросом на вопрос ответил я.

— Ну, я не знаю… — сказал он, осторожно подбирая слова. — Может, в этом и содержится рациональное зерно, как в гороскопах, но вообще…

— А в гороскопах содержится рациональное зерно? — удивился я.

— Естественно! От звёзд, правда, ничего не зависит, созвездия — только удобная привязка. Как цифры на часах. Просто первые месяцы жизни для человека сами по себе очень важны. Осенние дети развиваются не так, как летние или весенние, не говоря уже о зимних. Питание в разные сезоны разное, беременные мамы получают несхожие наборы витаминов, микроэлементов. Температура, опять же, солнце… Естественно, какие-то общие черты у «односезонных» детей прослеживаются. Вот гороскоп на неделю — это, конечно, чухня, но в остальном…

Когда Севрюк не торопился, речь его становилась вполне внятной, даже немного «литературной». Если б я не знал, что за библиотечным стеллажом лежит именно он, я бы подумал, что разговариваю совсем с другим человеком.

— Рассуждаешь как медик, — хмыкнул я.

— Вообще-то, я биолог. А ты, кстати, кто?

— Я? — вдруг задумался я. — Я врач. Терапевт. Правда, работаю фотографом.

На некоторое время мы умолкли. Из коридора сквозь стеклянные двери лился тусклый свет люминесцентных ламп. Холодильник отключился, потом запустился снова.

— И всё-таки что ты думаешь про музыкантов?

— Да ерунда всё это, — сонным голосом сказал Севрюк.

— Почему ерунда?

— Потому. Выборка слишком маленькая — раз. Устойчивой корреляции между насильственными смертями и успехом лично я не наблюдаю — это два. Хорошо бы, конечно, диаграмму составить, но и так видно. Ну в самом деле, что такого, если после смерти или ухода музыканта группа начинает играть хуже или лучше? Это значит только, что пришли новые люди, талантливее прежних, с новыми идеями, или что прежние взялись за ум. Часто же бывает, «если долго мучиться, что-нибудь получится». Опять же, скандал — лучший способ поднять популярность. Все хотят узнать, что сделал этот тип, которого зарезали, по сути, ни за что.

— А третье?

— Что — третье?

— Ну, ты перечислял: это «раз», это «два»… А третье?

— Третье… — задумался Севрюк. — Что ж, пожалуй, есть и третье. И даже, наверное, четвёртое. Ты хорошо знаешь историю музыки? Неужели ты думаешь, что в прежние времена люди вели… э-э-э… более здоровый образ жизни?

— Слушай, и откуда ты всё это знаешь?

Севрюк заёрзал.

— Я когда-то учился в музыкальной школе по классу балалайки, — с явной неохотой поведал он мне. — Знаешь, бывает, родители детей туда приводят. А я сам пришёл. Спел пару песенок, прочёл стихотворение — меня и взяли. Учился-учился, а потом вдруг понял одну вещь. Музыкант — это ведь не тот, кто умеет играть, а тот, у кого музыка звучит в голове.

— Звучит в голове?

— Ну да! Звучит, рождается… не знаю, как сказать. А я за те два года не смог сочинить даже самой простенькой мелодии из трёх нот. Не потому, что не по силам, — просто не дано. Я не слышу музыки в себе. Когда я это понял, я ушёл. Просто перестал туда ходить. Преподаватели никак не могли взять в толк, почему такой способный ученик вдруг взял и ушел, и все тащили меня обратно. Домой приходили, с родителями беседовали. Я пытался им объяснить — они не слушали. Даже не понимали, о чём я. Такая история.

— Как же ты тогда играл?

— Ну, как… Память хорошая, знал, на что давить…

— А зачем поступал тогда?

— Блин! Зачем, зачем… Играть хотел! И музыку любил. И до сих пор люблю. Так вот, о чём я… Вот возьмём, к примеру, джаз. В тридцатые-сороковые он был тем же, что рок в пятидесятые, а джазисты были такие же парни, как мы с тобой. Ругались, пили, кое-кто закидывался… Они даже были честнее, чем рокеры, для них не существовало границы между жизнью, смертью и музыкой. Паркер умер, играя. Монк уткнулся лицом в клавиши. Майлз Дэвис — знаешь, кто такой Дэвис? — так вот, он, смертельно больной, до самого конца сбегал из клиники в студию, чтоб записать «ещё одну» песню… А был ещё белый трубач Чет Бейкер, он и Дюка, и Гиллеспи затыкал за пояс. Тоже кололся, пил, за наркоту отсидел срок в тюрьме в Голландии… У него ничего не было, только труба и музыка, да ещё дочь, с которой он не виделся, но с каждого гонорара присылал ей денег. Он выбросился из окна отеля, когда какая-то урла украла у него трубу. Это, ты считаешь, тоже «жертва»? А до того? Думаешь, глухой Бетховен был счастлив? Перголези, который умер от туберкулёза в неполные двадцать, он тоже был счастлив? Или Моцарт? Его, конечно, никакой Сальери не травил — сам стукнулся в детстве башкой, потом всю жизнь мучился и от этого умер… А кто такой Чайковский — гениальный композитор или старый педераст, которого отравил папаша изнасилованного мальчишки?

Я не отвечал. Мне просто нечего было возразить. А Севрюк продолжал:

— А взять других людей искусства, например актёров, писателей… Думаешь, тут всё безоблачно? Как бы не так! Гоголь спятил, Достоевский тоже, Мопассан кончил жизнь в дурдоме. Ницше после двадцати пяти лет не мог уснуть без снотворного, а в тридцать пять тоже тронулся. Свифт в последние годы ни с кем не разговаривал. Филипп Дик в последние десять лет жизни записывал послания, которые ему диктовал «космический разум» (кстати, толстенная книжень в итоге набралась). Льюис Кэрролл и Ханс Кристиан Андерсен писали лучшие в мире сказки для ребятни, а сами были занудами и педофилами, обоих сдерживало только воспитание. Андерсен мечтал о счастливой семье, а сам за всю жизнь ни разу не прикоснулся ни к женщине, ни к мужчине, а детей боялся как огня. А сколько угробилось, повесилось, спилось… Эдгар По уторчался до смерти. Конан Дойль сидел на кокаине. Хэм пустил себе пулю в лоб. Вирджиния Вулф покончила с собой. Маяковский застрелился. Ян Потоцкий тоже застрелился, да не абы как — серебряной пулей. Есенин и Цветаева повесились. Мисима задумал военный переворот, а когда не получилось, сделал харакири, а писатель, между прочим, был гениальный… Да и сейчас, среди наших не всё гладко, уж поверь, я знаю, что говорю. У одного жена в секту ушла и сгинула, другой в политику подался и пулю получил, у третьего какие-то подонки сына похитили и убили… Ещё один известный писатель на счётчик попал и до того дошёл, что фамилию сменил и сейчас где-то в деревне прячется, чтоб братки его не кончили.

— За что?

— Уж не знаю за что. Такие дела. А сколько спилось — вообще не сосчитать. Так что рок-н-ролл тут вообще ни при чём, просто за всё приходится платить.

— А ты? — спросил я.

— Что — я? — не понял тот.

— Ты какую цену платишь за свои книги? М-м?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату