— Я тут! — отозвался тот.
Подбежав, Джон протянул Тому поводья.
— И еще кое-что, а?
Джон заранее увязал обещанное в носовой платок, отдельно от всего остального.
— Пенни за то, что за ними последишь, и еще пенни за то, что никому не расскажешь.
— А ты куда?
— Вернусь, прежде чем их надо будет вести обратно.
— Но куда?
— В Стамфорд. Неважно.
— В лавку, что ли? Ленты для девушки покупать, что ли?
Услышав, что лошади уже хрустят травой, Джон поспешил в город. Приди, весна, о нежность неземная. Когда родится музыка, из тучи, что дождь нам дарит, орошая куст тенистых роз, спустись в долину к нам. Вот куда он шел. Непонятно почему, но стоило ему прочесть эти слова в изорванной книжице «Времена года» Томсона, куда ему разрешил заглянуть проезжий ткач, как сердце в груди запрыгало от радости. Спустись в долину к нам. Ткач еще посмеялся над тем, как у него перехватило дыхание, как он разволновался. Ибо ткач был из методистов и ценил гимны Уэсли[23] куда как выше пасторальных ямбов Томсона. В его экземпляре была только половина «Осени», а «Зимы» и вовсе не было. О, как Джон мечтал обзавестись собственным экземпляром! Он без устали просил денег у отца, откладывал каждый пенни и, наконец, накопил достаточно.
В книжной лавке никого не было, ставни были закрыты. Джон сидел, пристально глядя на нее, на пустынной центральной площади Стамфорда и слушал, как где-то лает собака. Слонялся без дела, словно вор, засунув руки в карманы, а слова приплясывали на его обнаженных нервах. Приди, Весна. Восторженный и сбитый с толку, совсем еще ребенок, он был одержим несколькими словами и сам не понимал почему. Так он сидел и ждал, и чуть было не сбежал, когда хозяин, наконец, появился и отпер лавку.
Он понаблюдал, как хозяин зажигает лампы, как свет тихо расцветает в окнах, и лишь потом постучал в дверь.
— Да-да? Я еще не открылся.
— Простите. Ох, простите.
— В чем дело, мальчик?
— Мне, видите ли, надо обратно. Домой. Не могли бы вы продать мне «Времена года» Томсона? Деньги я принес, здесь без сдачи.
— Ага. Вот оно что. — Продавец приглядывался к нему, будто бы изыскивая повод для отказа, но не нашел. — Ну, что же, что же. Стихи, верно? Что ж, давай деньги.
— Да, конечно, — Джон выгреб из кармана монеты и высыпал их в руку книгопродавца.
Хозяин лавки, который несколько лет спустя издал стихи Джона, неплохо на них заработав, стоял и медленно пересчитывал монеты, в то время как Джон пританцовывал, переминаясь с ноги на ногу, словно бы ему срочно понадобилось справить малую нужду. «Все верно», — сказал книгопродавец. Открыв кассу, он разложил монеты по отделениям и только потом снял с полки книгу и протянул Джону.
— Спасибо, — сказал Джон. — Всего вам доброго. Спасибо, — и поспешил прочь под звон дверного колокольчика.
Пока он шел обратно в Хелпстон с книгой в руках, не смея ее открыть у всех на виду, на небе начал разгораться восход — размашистый, ослепительный, резкий.
А он лежал и смотрел в свое окошко на тот же крепнущий свет.
Жизнь — лабиринт без выхода, всюду ходил, везде побывал. Он услышал, как отпирают дверь, и увидел, как в нее просовывают деревянную тарелку с завтраком.
Она лежала у себя в комнате на полу и пыталась выдюжить. Ей было слышно их всех, слышно всех этих чертей на новом месте, как они кричат, как дебоширят в своих хозяевах, но поделать она ничего не могла, ведь ее заперли в этой гадкой комнате. Впрочем, так или иначе, она уже выбилась из сил, иссякла, от нее осталась одна шелуха. Из ее пальцев больше не исходит свет.
Она лежала в разверстой могиле далеко внизу, и здешние резкие голоса клубились над ней, словно клочья тумана. Лежала тихо, как только могла. А сердце продолжало отбивать ненавистный медленный ритм у нее в груди. Теплые слезы, не приносившие облегчения, заливались в уши, иссякали и вновь начинали литься. Едва заметно она шевелила руками, смыкала пальцы и слышала, как хрустят суставы. А вот короткая судорога рук, похожая на последнюю судорогу убитого. Ей казалось, что это ее — убили. Казалось, все кончено. Смерть покрыла ее толстым слоем, словно глина. И она лежала на дне этого колодца, испуская зловоние смерти, на мертвом дереве, среди мертвых стен, но не умирала. Все было кончено, но не кончалось. Господь не выказывал ей Своего Присутствия. Трудно даже вообразить, что все могло быть по-другому. Будь у нее силы, эта мысль заставила бы ее рассмеяться. Ничего больше не было. Лишь пустой свет пересекал комнату и к вечеру вновь умирал, а она вновь его переживала, лежа в темноте. Безмолвный Страж глядел в потолок и ничего не говорил. Ей хотелось покончить с собой, лишь бы хватило сил, лишь бы была дарована свобода взять свой сгнивший разум и убить, сплавить свою тьму с мировой, дождаться музыки, стенаний, струящихся кровавых цветов Судного дня. Слезы с глухим стуком падали на пол и шуршали в ушах.
Полли вела себя просто ужасно. Цветы есть нельзя, будет болеть печенка. А Полли обгрызла все цветы, вышитые на подушках, так что пришлось ее отругать и запереть в комнате, пока не научится вести себя как истинная леди, и на этом игра закончилась. Полли пристыженно сидела на полке, вытянув негнущиеся ноги, и глядела прямо перед собой. Абигайль ушла, оставив ее думать о своем поведении.
Она бежала, грохоча ботинками по половицам. Мать приветствовала ее возгласом:
— Что это за малютка пони к нам прискакала?
— Это я! — ответила Абигайль и с разбегу повисла на материных ногах.
Однако ей тут же было сказано:
— Что ж, постарайся не шуметь. И давай-ка поднимайся, детка.
Абигайль почувствовала, как мать опустила ей руку на голову, крепко обхватив макушку пальцами, — и вот уже Элиза с легкостью поставила ее обратно на ноги. Лишенная ощущения единства с матерью девочка вновь почувствовала себя одиноко и принялась сверлить Элизу взглядом.
— Детка, я занята. — Вот-вот должен был появиться новый больной, принять которого предстояло ей, поскольку Мэтью с утра до ночи возился со своим станком. И сейчас она не могла думать ни о чем другом. Разыскивая в кабинете мужа книгу для записи вновь поступающих больных, Элиза наткнулась на листок с расчетами. И если она поняла верно, он вложил в свой новый проект все, что у них было. И теперь они висят над пропастью, куда может рухнуть и все их заведение. Хорошо, что ее муж — не пустое место. Однако она заметила, что ей приходится вновь и вновь себе об этом напоминать.
Абигайль вытянула вверх руку. Элиза ухватила ее, покачала из стороны в сторону и отпустила.
— А теперь пойди поиграй, — сказала она и ушла.
Абигайль глядела вслед матери с болезненной смесью злости и тоски. Она, пыхтя, стояла на месте, пока мать не скрылась из виду, а потом убежала, ужасно громыхая ботинками.
Одним из главных недостатков Альфреда Теннисона, решила для себя Ханна, была неразговорчивость. А ведь это немаловажно. Именно из-за этого ничего и не получилось. Умение поддержать разговор было единственным оружием Ханны. Именно посредством разговора она могла привлечь, обольстить, влюбить в себя, ну, скажем так, потенциальных поклонников, и с Теннисоном она, конечно же, предприняла такую попытку, однако он оказался бестолков, неотзывчив, бессловесен, как скотина. Лишь однажды, когда он проделал ту странную штуку со своим лицом, он вел себя с ней по- дружески. Во всех прочих случаях, сколь бы она ни блистала, на ее долю не выпадало ничего, кроме слабых намеков на симпатию. Ее внимание было подобно лучу света, что пытался пробиться сквозь мутную воду и высвечивал темные глубины, но больше она ничего не видела — ничего такого, что могло бы дать ей надежду. А кроме того, хоть и не очень-то хорошо об этом вспоминать, он явно не из разряда чистюль, и от него пахнет. Конечно же, в стихах поэты восхитительны и великолепны; но в жизни все не так. И где же