– После хирургической операции организм не сразу привыкает к ощущению потери хотя бы ампутированной ноги. Очевидно, мы также не сразу привыкнем к нашей кровавой потере. А так как Германия связана с кровообращением всего организма нашей империи, то и она, очевидно, не сразу будет реагировать на французские дела. Пройдет еще много месяцев. За это время император восстановит положение. Он чрезвычайно живуч.
Дорога на Кенигсберг ничем не была замечательна. Понемногу сонливость Бейля проходила. Острое возбуждение виленских дней сменилось ровной и скучной депрессией, а чистые и содержащиеся в порядке, несмотря на то, что находились на военном тракте, германские почтовые станции производили на него расслабляющее впечатление. Приходилось делать усилия, чтобы не поддаться этому расслаблению.
14 декабря рано утром Анри Бейль и Бальтасар Маршан, миновав зубчатую кенигсбергскую стену с большими башнями, въехали в город.
«Вот здесь восемь лет тому назад умер философ – Эммануил Кант. С его именем в мыслях, как символом большой умственной высоты, на которую я вновь поднимаюсь, я въезжаю в Европу», – думал Бейль. Он простился со своим спутником Маршаном и занял маленькую комнату в уютной, чистенькой немецкой гостинице.
«Первым делом – заказать ванну, потом – бриться, потом – расшить двухъярусные замшевые карманы полушубка. Нет, с этого, пожалуй, придется начать».
Вошедшая прислуга спросила, не желает ли высокоуважаемый господин полковник билет в театр. О да, конечно, он желает! Сегодня идет «Милосердие Тита», опера Моцарта на слова Метастаза[59]. Да, да, конечно, он пойдет в театр. Но прежде всего нельзя ли достать в Кенигсберге чистое белье? Можно? Очень хорошо!
Бейль, распоров замшу, достал деньги, вынул бритву и бумажный сверток. Эта трубочка из бумажных листиков, оказалась куском московского дневника. Совершенно непонятно почему, он внезапно вспомнил, что сестра Полина, провожая его в русский поход, зашила в пояс военного сюртука сорокафранковые золотые монеты. «Ну, кажется, я хорошо рассчитался за лошадей с виленским контрабандистом», – подумал Бейль и покачал головой, вспомнив о своих поспешных сборах с Оливьери и об отдаче этого военного сюртука с монетами контрабандисту. Чтобы отогнать сожаление о деньгах, Бейль стал перечитывать свой дневник.
– Неужели я писал его! – воскликнул он.
«Прошло немного больше двух месяцев, – продолжал он уже про себя, – а я чувствую, что столетия отделяют меня от того дня, когда были сделаны эти записи. Как бледен этот дневник! Как я был недальновиден и самодоволен в Москве! Как я ничего не понимал! Где тут хоть намек на те неизвестные мне чувства, которые дает невыносимое страдание, собственная опасность и зрелище несчастий огромной массы людей! Тогда все рассчитывали на быстрый и победоносный конец войны. Никто не сомневался в успехе. Вот почему мои мысли не поднимались выше ворота моего мундира. Мои чувства были не больше подготовлены к опасностям этой страшной страны, чем малиновые гусарские мундиры и белые суконные плащи неаполитанских солдат Мюрата – к виленским морозам и болотам Полесья. Я делал ошибку за ошибкой. Я не понимал Бонапарта. Наполеон не понимал России. Урок жестокий!
Да, надо одуматься – и хорошо отдохнуть в Кенигсберге, чтобы понять все, что со мной произошло».
После всех этих невеселых размышлений и полуиронических отзывов о себе Бейль заходил по комнате, ожидая, пока прислуга принесет горячую воду для бритья. На столике лежали старые немецкие газеты. Внимание Бейля привлекла строчка, напечатанная крупным шрифтом, со словом
По собственным наблюдениям Бейля, сталкивались лишь небольшие группы, и только в случаях, когда невозможно было показать друг другу спины, одни солдаты кололи других, чтобы своя же артиллерия не расстреляла их картечью.
«Впрочем, – подумал Бейль, – техника военных донесений крепко связана с необходимостью таких сводок и фальшивых картин, которые в корне искажают военную действительность. Надо иметь в виду, что световой телеграф передает депеши в тылу на огромные пространства гораздо скорее, чем конный ординарец подает сведения в штаб с места боя. Я сам могу вспомнить, что семафорная депеша передавалась от моря, из Бреста до Парижа, обыкновенным гелиографом в семь минут, в то время как из трех посланных от Шевардинского редута адъютантов только один через час достиг ставки императора, а двое были убиты. Когда уцелевший подъехал к императору, боевая обстановка уже изменилась. До какой степени глупа газетная фальшь о молниеносном осведомлении Наполеона!»
Бейль чувствовал себя совершенно разбитым. Отчаянное напряжение последних месяцев оставило его. Он искал и не находил обновляющих впечатлений.
В управлении коменданта говорили об исчезновении генералов и военных комиссаров на пути в Кенигсберг. Говорили о зловещих настроениях в Германии, рассказывали о страшных морозах, губивших армию. Кенигсбергский ресторатор жаловался, что некоторые сорта вин замерзли в погребах. Этого не случалось уже шестьдесят лет. Офицер в комендантском управлении сообщал, как шестами скатывают трупы с дороги и как они под ударами отзываются, словно сосновые бревна под топором. В гостинице старуха немка шептала, что четыреста тысяч семей плачут в Европе, зная, что уже не дождутся детей, отцов, братьев, мужей.
Упорнее всего говорили о предстоящем новом французском наборе.
«Никуда нельзя уйти от военных впечатлений. Россия уже далеко, а каждая клетка нервов заморожена ее холодом и чувством смерти. Такова реакция на несоразмерную затрату сил и постоянное напряжение», – сделал заключение о своем состоянии Бейль.
Проходят еще два томительных дня, но силы не возвращаются. Нет никакой возможности взять себя в руки и решиться на что-либо.
Наутро третьего дня Бейль твердыми шагами вышел из гостиницы. Дойдя до маленькой кирки, он повернул за угол и постучался в двери небольшого дома. Там Бейль поднялся на второй этаж.