— Полезная привычка, — подметил вскользь монах, перебинтовывая раненую ладонь. — Вы что, всё время носите с собой такое полотно, а, Мартин?
— Ага. Всё время, — угрюмо буркнул тот. — Это... С тех пор, как какой-то лекаришка напугал своими россказнями господина, значит, бургомистра, тот распорядился, чтобы каждый стражник завсегда такую тряпку с собой таскал. Кипячёную. Даже каждому карман распорядился на рукав нашить для тряпки этой. Хотя оно, опять же, нам же лучше — при случае хоть есть, чем задницу подтереть.
— Мудрое решение, — кивнул монах. — Я не о заднице. О тряпке.
Несколько минут вся троица, сосредоточенно пыхтя, занималась своими ранами и о беглеце как будто позабыла. Служка и писарь — юный Томас, который всё никак не мог совладать с выданным ему куском бинта, оставил, наконец, свои попытки и препоручил ранение заботам старшего собрата.
— Н-не могу не позавидовать вашему сп-покойст-вию, брат Себастьян, — проговорил он, втягивая воздух через стиснутые зубы. — Ведь он пролил и вашу к-кровь тоже...
— То не спокойствие, то вера, — отвечал ему монах. — Поелику сказано: «Кто пострадает за Христа, обрящет царствие небесное». Молись, сын мой, и дьявольские козни будут тебе не страшны. — Он затянул последний узел и удовлетворённо осмотрел свою работу. — Однако хитрый дьяволёнок! — признал он. — Нам надо обязательно его поймать, пока он не набрался сил и не стал по-настоящему опасен. Слышите, Мартин? Обязательно!
— Да слышу, слышу, не глухой... — десятник зубами затянул свою повязку, встал с колена и направился к двери. — Куды он денется? Поймаем... Через два дня я вам сам его доставлю.
— Это если он останется в городе. А если нет?
— Останется. Куда ж ему идти?
— А кстати, это мысль, — священник повернулся к писарю. — Томас, посмотри, что там у тебя записано про эту ведьмину семейку?
Неловко двигая перебинтованной рукой, молодой монах раскрыл пенал и расправил смятые страницы.
— М-матильда Брюннер, — прочитал он. — Т-три-дцать девять лет, вдова, работает гладильщицей в прачечной у Ганса Мюкке. Д-два сына, дочь...
— Два? — встрепенулся стражник.
— Д-два, — невозмутимо подтвердил монашек. — Один скончался десять лет назад, ещё в м- младенчест-ве. Ему н-не исполнилось и года.
— Ага, понятно. Где отец?
— С-сейчас, — паренёк перелистнул страницу, отыскал, ткнул пальцем: — В-вот. Отец был каменщик, Макс Брюннер, п-погиб пять с половиной лет тому назад, когда перестраивали фасад у г- городской ратуши. Упал с л-лесов. Цех кэ-э... каменщиков платит ей пенсию и вносит часть платы за дом.
— Братство каменщиков — сильный и богатый цех, — задумчиво подтвердил Себастьян. — Теперь понятно, как это вдова с двумя детьми могла себе позволить жить в таком добротном доме. Больше ничего?
— О мальчишке — ничего, только сви-идетельства э-ээ... свидетелей.
— В таких случаях принято говорить — очевидцев.
— Да, в-верно, очевидцев...
— Э-ээ... вот что, парень, — осторожно перебил его Мартин, — скажи-ка лучше: там не написано, у его в деревне кто-то есть? Ну, там, родичи, друзья...
— Нет, таковых не значится.
— Ну, значит, никуда он и не денется, — повеселел тот. — Останетесь, святой отец?
— Да, нам придётся освятить оставленное дьяволом жилище... — рассеянно ответил тот, думая о чём-то своём, потом вдруг повернулся лицом к десятнику: — А вы?
— Пойду распоряжусь ещё разок, чтобы предупредили стражу у ворот.
— Зачем?
Солдат скривил доселе ровную улыбку:
— На всякий случай, святой отец, на всякий случай. Мы не в кости играем, в этом деле на удачу полагаться нельзя.
В сентябрь месяц, сразу после первых мокрых холодов нагрянула беда — тёткин отец, который приходился Ялке как бы дедом, простудился и внезапно слёг в горячке. Дед был далеко не стар, и первое время казалось, что всё обойдётся, однако день за днём дела шли хуже. Жар, кашель скрадывали силы. Дед не вставал уже, лежал, укрытый тёплым одеялом. Лоб блестел от пота, от лица остались только нос да глаза. Горячка пожирала его изнутри, и ничего не помогало, ни отвар из трав, ни заговоры, ни молитвы. В доме поселилась напряжённая глухая тишина — тишина ожидания.
Те знахари, что были в деревнях, помочь им не смогли. На городского лекаря семейству денег не хватило бы, да и какой бы лекарь выехал в деревню бог весть для кого? Им оставалось попросту смотреть, как тот лежал и умирал. Это должно было быть страшно. Ялка понимала, что должна бояться, но не чувствовала ничего, разве что — жалость. Дед не был опорой в семье, но два работника всегда лучше, чем один, а отделившегося старшего сына и без этого снедали будни и заботы собственной семьи. Каким-то шестым чувством Ялка понимала, что когда дед умрёт, она из обузы превратится в наказание для всей семьи. И так-то она уже не раз ловила на себе недобрые (уже — недобрые) косые мачехины взгляды, и то и дело слышала произнесённое украдкой слово «приданное».
Сирота.
Кукушка.
Бесприданница.
Одно шло к одному. Ей неоткуда было ждать сватов, да это и не беспокоило её.
И всё же деда ей было жалко.
Лил дождь. Осенний, проливной, косой и с ветром — сплошная мокрая слепая пелена. Под тучами темнело быстро, жёлтая луна едва просвечивала сквозь их серую вату. Силы деда были на исходе, это чувствовали все. Никто не стал ложиться спать, в эту ночь должно было что-то произойти. Разговаривали шёпотом. Ходили на цыпочках. Молились. Дождь шуршал по крыше, от натопленной печи тянуло дымом и теплом. Дед то ли спал, то ли лежал с закрытыми глазами, а может, пребывал душою где-то вдалеке, как то бывает в боли и горячке, и лишь сухой надрывный кашель сотрясал порой его измученное тело.
Нить тишины оборвалась внезапно. Вначале скрипнула калитка. Без стука, просто так. Все запереглядывались, недоумевая, — час был неровен, поздний, потому не ждали никого. Два раза тявкнул пёс и вдруг залился лаем.
А в следующий миг дверь отворилась, и в дом вошёл Он.
Все сперва задвигались, но почему-то остались на прежних местах. Взгляды были прикованы к незнакомцу. С его плаща лила вода, в руках был посох. С мокрых башмаков мгновенно натекло на пол. Пёс на дворе метался, рвал цепочку и захлёбывался лаем. Взгляд незнакомца прятался под капюшоном, но казалось, он осматривается и чего-то ждёт. Мачеха шепнула что-то отчиму на ухо, тот кивнул и побелел лицом, в волнении сжимая-разжимая кулаки. А мачеха вдруг встала, нервно комкая передник, и... поклонилась пришедшему.
Ялке стало любопытно. Впервые за последние три года она с каким-то удивлением вновь ощутила в себе это чувство — любопытство, и это ей даже понравилось. А стоящий на пороге, который словно ожидал того поклона или же другого разрешения войти, таки вошёл и сбросил капюшон.
Ему было под тридцать. Он был высок и худ, огонь свечи выхватывал из темноты скуластое лицо и ворох рыжих спутанных волос. Оно запоминалось, это странное лицо со шрамом на правом виске, с прищуром глаз холодно-голубых, которые сперва ей показались серыми в домашнем полумраке. Он потянул через плечо и голову свой плащ и поискал, куда бы его бросить. Положил на лавку. Запахло мокрой шерстью. Никто не захотел приблизиться и взять его. Под плащом у незнакомца оказалась сумка на ремне, набитая как будто чем-то мягким. Он быстро прошёл к изголовью больного, оглядел его лицо, приподнял веки, заглянул под одеяло. Пощупал лоб и тронул пальцами запястье. Нахмурился. Кивнул. Ялка невольно вытянула шею (из-за печки ей было плохо видно), привстала и уронила шитьё, которым была до того