Шмидт пробормотал что-то гневное. Командующий остановил его резким движением руки.
— …Нам, побежденным, повторяю, невозможно требовать присылки парламентеров. Напротив, мы должны просить командование Донского фронта принять наших парламентеров.
— Хорошо, пусть будет так. — Генерал-полковник освободил место у стола. — Садитесь и пишите.
Пока фон Нейгардт писал, Паулюс курил, присев на койку. Шмидт сопел в углу, Адам снова углубился в словарь.
— Вот так, я думаю. Можно прочитать? — сказал Нейгардт, окончив писать.
— Да, да, читайте, — поспешно отозвался Шмидт. — Боже, как вы тянете!…
— «Я согласен начать с вами переговоры на основе ваших условий от девятого января. Прошу установить перемирие с двенадцати ноль-ноль двадцать третьего января. Мои представители прибудут к вам на двух машинах под белым флагом по дороге Гумрак — разъезд — Конная Котлубань. Командующий шестой армией…»
Шмидт вырвал бумагу из рук фон Нейгардта.
— Отлично, отлично! — выкрикнул он. — Вы будете ждать дальнейших указаний в штабе генерала Роске. Там вы найдете эту бумагу. — Он вышел.
— Пожалуйста, задержитесь, капитан, — сказал генерал-полковник.
— Слушаюсь.
— Капитан, — тихо начал генерал-полковник, — скажите по чести, это не пахнет государственной изменой?
— Что?
— Бог мой, что ж мне делать, если фюрер и теперь не даст согласия на капитуляцию?
— Вы запросили его об этом?
Паулюс кивнул.
— Зачем, эччеленца, зачем вы сделали это? — со стоном вырвалось у Адама.
— Я солдат, Адам.
— Солдат Германии, а не фюрера…
— Тсс, нас могут услышать… — Генерал-полковник усмехнулся. Усмешка вышла кривая. — Я не могу иначе,
Адам. С малых лет меня приучали к послушанию: сначала родителям, потом учителям, потом начальству.
Адам с силой швырнул словарь в угол.
— Мы обречены, — сказал он. — Фюрер не даст согласия.
— Ну, ну, Адам, зачем такой мрак! — ласково проговорил Паулюс. — Лучше угостите нас с капитаном. Кофе, папиросы, коньяк…
— Слушаюсь, эччеленца, — угрюмо выдавил Адам. — Хайн!
Из клетушки вышел, позевывая, Хайн. Он три ночи подряд провел с той девицей из Ганновера, потому что Шмидту некогда было заниматься с нею. Три бессонные ночи, и вот его будят.
— Кофе, коньяк и папиросы, живо!
— Что ты видел во сне, Хайн? — Командующий знал, что Хайн еще дуется на него за штрафную роту.
— Что я сплю, — мрачно ответил Хайн.
— Ладно, пойдем, приготовим ужин.
Адам увел Хайна, зевавшего так сладко, что и генерал-полковник зевнул несколько раз подряд, рассмеялся и, похлопав фон Нейгардта по плечу, сказал:
— Я хочу повторить тот же вопрос. Что бы вы сделали на моем месте, если фюрер не разрешит капитуляцию?
— Трудно сказать, — замялся фон Нейгардт. — Во-первых, я бы все равно капитулировал. Если нет — разделил бы судьбу солдат и офицеров.
— Нет, нет, никогда, — глухо отозвался генерал-полковник. — Никогда! — Он вспомнил слова, сказанные старику у ямы.
Явился очень веселый Шмидт, пронюхавший, что предстоит отменный ужин.
— Очень хорошо, капитан, что вы еще здесь, — приветливо заговорил он. — Есть одно обстоятельство, и я хотел бы обсудить его с вами.
— Я в вашем распоряжении, господин генерал-лейтенант.
— Дело, знаете, щекотливое. Гм… — Шмидт не знал, с чего ему начать. — Надеюсь, вы в курсе сложившейся обстановки.
«Знаю ли я обстановку! — думал фон Нейгардт. — Вы сидите здесь, а я в окопах. Там все, даже самые мужественные, впали в апатию, менее храбрые — в отчаяние. Вас еще спасают толстые стены подвала, а от расстрела спасут погоны и знаки отличия. А тех, кто там, ничто не спасет. Я понимаю, чего вы хотите, но я пальцем не шевельну, чтобы дать вам сберечь свои шкуры. Разделите судьбу тех, кто сейчас корчится на рогожах, — их оставили врачи и бежали. А те, кто не бежал, сошли с ума, потому что они могли только рыдать, видя страдания людей. Разделите участь с теми, кто тщетно пытается согреться, кто напрасно старается спасти отмороженные ноги, кто вырывает кусок изо рта умирающего товарища. С меня хватит, и вы хлебните все это!»
Фон Нейгардт злорадствовал, наблюдая за тем, как Шмидт ищет подходящий способ целехоньким выбраться из ада.
— Приказ есть приказ, в каком бы положении солдат ни находился в тот момент, когда приказ настиг его. Мы должны сражаться, — заговорил Шмидт. — Пока идут бои, — развивал он свою мысль, — желательно оградить особу командующего и его ближайших сотрудников от штыков русских солдат. Впрочем, даже если русские не придут сюда со штыками, они могут утопить нас, как крыс, открыв водопроводные краны. — В эту паническую минуту Шмидт забыл, что водопровод давно замерз. — В конце концов, черт побери, — продолжал он, — кто-то должен отдать приказ о прекращении огня и тем отвести опасность от особы командующего армией.
Все те минуты, когда Шмидт, перескакивая с одного на другое, пробовал связать концы с концами, путаясь и глотая слова, пытался втолковать фон Нейгардту мысль о том, что пока, мол, будут стрелять, он, Нейгардт, должен вести переговоры о сохранении жизни командующему, генерал-полковник думал: «Как можно вести столь бесстыдные разговоры с человеком, который презирает Шмидта и меня, да и не может не презирать, если вместо того, чтобы говорить о спасении десятков тысяч людей, переживающих чудовищные лишения, мы толкуем о спасении десятка ничего не значащих для родины жизней!»
Он хотел прервать Шмидта и прекратить его бессовестные рассуждения, но не знал, что сказать и под каким предлогом отпустить фон Нейгардта. В те минуты он проклинал себя за то, что напичкан чувством долга… Это чувство крепко сидело в нем, и он не мог решиться одним росчерком пера прекратить агонию. В те минуты он понимал, что слабоволие, как продукт догматического подчинения, в глазах этого русского должно казаться особенно ужасным, ибо слабоволие командира любой войсковой части в решающий момент означает гибель всех солдат и офицеров, подчиненных ему.
Генерал-полковник боролся с собой. Преступное чувство долга побеждало неотвратимо. Он сказал вдруг:
— Боже, что будет, если меня возьмут в плен… Каким издевательствам я подвергнусь! Ведь меня могут на потеху толпе на цепи водить по Москве и показывать русским и иностранцам!
Фон Нейгардт понял, что этот человек дошел до такого состояния, когда страх побеждает разум, а для сотен тысяч солдат и офицеров эта точка означает новые страдания и бесславный конец.
— О нет! — вскричал Шмидт, боясь, что командующий может ускользнуть из его рук и выстрелом в рот избавить себя от хождения на цепи по Москве
Шмидт знал, что его на цепи водить не будут, не такая уж он персона для процессий подобного рода, и был уверен, что русские не доберутся до того сокровенного, о чем знало только гестапо.
Ему был нужен живой генерал-полковник, потому что его жизнь гарантировала жизнь Шмидту.
Вошел Адам и сказал, что в штаб Роске пробрался унтер-офицер Лемке и сообщил, что он был свидетелем пленения Зейдлица и еще двух генералов.