хотелось нареветься, наголоситься бы в голос, выплакаться, выговориться... А не было, не было пока слез, будто прикипело у нее что-то внутри.

— ...Так что же, что же это делается, что же творится?.. — говорила она опять кому-то «им». — За что же это вы так вот с нами?.. Выходит, ничего плохого Мишка и не сделал — а вы-то как?!.. И что же оказывается: он столько лет еще там, в этой Сибири, сидел — а вы и ни слова нам о нем. Вы хоть бы дали ему письмо ей и детям сюда написать, или хоть бы ей сообщили — сама и съездила б туда к нему. А то что ж вышло! И за что? Что они сделали вам плохого? И он, и она, и дети его — что вы над ними тут изголялися?.. И для чего, для чего все это?.. Кому, кому стало лучше и легче от этого, кому?..

На работе она отпросилась на весь день, времени впереди было много — и она не стала ловить попутную машину, пошла пешком пятнадцать километров от района до МТС, где работал на ремонте сын. И на ходу, одна, наплакалась сколько хотела.

Она рассказала Колюшке все, что узнала в военкомате. Рассказывала — а он сидел и курил, смотрел в землю.

— Время, говорит, было такое.

— Время! Чего ж тем ничего, если то время прошло?

— Бог с ними, сынок, — сказала она примирительно. — Да и почем мы с тобой знаем, как им теперь, тем. Вон Андрей: он же первый донес на Мишку — а что ты теперь спросишь с него? Так и будет до самой смерти глаза от людей прятать.

— А мы только и знаем — «бог с ними»! — возразил ей сын, будто и не слыша дальнейших ее слов.

Колюшка, когда она пришла, лежал под трактором, какие-то там гайки завертывал. Вылез чумазый весь, похудевший за ремонт — какая тут у них еда в эмтээсовской столовой! Ей по-матерински стало жалко его. Теперь он курил папиросу за папиросой, и опять она жалела сына больше, чем себя. Она вот посидит и уйдет домой — а он все будет думать об отце... да и мало ли о чем. И она понимала сына. Правда-то она, конечно, его, Колюшкина, — да спокон веков не бывало, чтоб сначала топор палку рубил, а потом палка топор рубила. ...Да и нельзя так. Сама вот тоже: пока шла сюда из района — в думках сгоряча чего только не придумывала. А подумала: нет, Варвара, нет... Обидно, конечно, что так вот и с Мишкой вышло и самоё потаскали, — а зла в душе держать не надо. Бог с ними! Что было — то было, не воротишь теперь. А зло, говорила мать-покойница, зло опять породит только зло. Она, Варвара, и так, как подрос Колюшка, боялась, как бы не вздумал он отомстить Андрею. Никогда не говорил он с ней об этом — а видела она: не забывает Колюшка, носит в себе обиду. Обида — от нее, конечно, никуда не денешься, да лишь бы зло не взяло верх. Человек на свет добрым рождается — добрым И жизнь ему надо прожить. Зла на земле, конечно, много, а добро — оно все-таки сильнее. Как бы там ни было, а в деревне никто не поверил, будто Мишка предатель, и ни на Осипа с Матреной, Мишкиных отца и мать, ни на нее, Варвару, — никто ни пальцем не указал, ни слова о них плохого не сказал. А что Андрей?.. Хоть и бесстыжие глаза у человека — а ить все одно людям в глаза прямо смотреть не смотрит, да и народ к нему так же: и Мишкой, и ею, Варварой, всю жизнь попрекают. Нет, сынок, не надо зла в душе оставлять. Надо, чтоб не было его больше, зла такого, чтоб вы, дети, спокойно жизнь прожили, раз уж у них, отцов и матерей, так не получилось. Забывать, само собой, ничего нельзя — да и не забудешь, но и зла в душе оставлять нельзя.

— Не носи, сынок, зла в себе, — сказала она сыну. — Надо — земля-мать сама покарает, кто неправдой живет или зло творит. — Она и сама понимала явную неуместность сейчас этих своих слов: какая уж тут земля-мать! — да вот не нашлось сказать что-то другое...

— Земля-земля... Бабкины сказки!

— Может, и сказки, — согласилась она. — А бабка твоя по этим сказкам жила — и до сих пор ее люди добрым словом поминают...

IX

От дома до придворка у речки, где летом ночевало стадо, доярки шли через бригадную базу, там в конторке они хранили ведра.

Каждое утро, еще до солнца, Варвара плотно закрывала плетневую калитку своего двора, чтоб куры не выбегали на огород, и огородами, а потом ореховыми засеками шла на базу. Вот эти утренние минуты, пока она дойдет от дома до базы, — самые хорошие у нее. Она давно заметила за собой: если утром встанешь вовремя и с легкой душой, сама себе не испортишь настроение каким-нибудь пустяком, то весь день потом хорошим будет. И она шла на работу со светлой душой, радовалась большой росе, лежавшей белым налетом на кустах и траве, радовалась буйному цвету навострившегося картошника, красному рассвету, птичьему гаму. Сколько лет в один и тот же час выходила она из дома — и никогда, даже при устойчивой погоде, одно утро не походило на другое. Бывало, она не замечала этого: то ли не обращала внимания, то ли не до того ей было. А потом, когда жизнь улеглась, когда все у нее было в общем-то хорошо: и дочери все устроены, и Колюшка вырос, на свои ноги встал, и сама она, слава богу, жива-здорова, да и жить легче стало: и хлеб и копейка есть, — теперь ей спокойно смотрелось и на жизнь, и на людей, и у самой на душе вроде светлее. Да и то: что было — то прошло, а будущая старость ее не беспокоила. Дети, она знала, не обидят и не оставят ее, — а что еще ей надо? Пока силы есть, будет работать. А больше и беспокоиться ей не о чем. Колюшка в армию пойдет — она три года и одна проживет. Летом, как всегда, дочери с мужьями и детьми будут в гости приезжать, заодно помогут и сена на корову заготовить, а зимы сами по себе как-нибудь пройдут. Не она одна. Вон их, баб-одиночек, человек пятнадцать в деревне, круглый год кукушками кукуют, а к детям в город насовсем не хотят переезжать — сторожить там у них городские скворечники. А потом, когда Колюшка отслужит: как он — так и она. Захочет — пусть в колхоз возвращается, тракторист и тут всегда с хлебом и с копейкой будет, а не захочет — она его принуждать не станет, пусть живет, где ему самому приглянется. Надо будет — и она к нему может уехать, а обойдется без нее — она и в своей хате век доживет. Об этом она часто раздумывала, когда оставалась одна, и поскольку все у нее с детьми было всегда мирно и согласно, и никто из них, она знала, никогда не откажется от нее, мысли эти были приятны ей.

А потом начинался день. Тоже привычный, а в общем-то тяжелый, хлопотливый.

Самой тяжелой была утренняя дойка. В тесном придворке, хотя и устроили его на сухом месте, три сотни коров поразмесили такую грязь, что без резиновых сапог и войти туда нельзя было, а сами коровы, лежа ночью в грязи, так уделывались, что и полведра воды не хватит на каждую, чтоб как положено обмыть ей вымя.

И каждое утро повторялось одно и то же. День только еще начинался — может, и хорошим обещался быть, а доярки, сойдясь у загона, начинали работу с ругани. Честили на чем свет стоит всех, кто попадался на язык: зоотехника, бригадира, председателя — всю колхозную власть, раз она не хочет видеть, что тут творится. А заодно и проклинали свою работу: с зари до зари тут, ни отгула тебе, ни выходного, люди вон в болото с косами идут, о зиме думают, а им былки для своей коровы сготовить некогда. Набирали из колодца у болота воды, заходили в придворок и тут начинали костерить своих Зорек и Лысух, словно коровы были сами виноваты, что им приходится лежать всю ночь в этом месиве.

Варвара тоже выговаривала своим куда больше того, чем они могли заслуживать. Но кричать, как некоторые доярки, чтоб слышно было на всю округу, она и не любила, и не умела. Мать и отец были спокойные, ни на скотину, ни друг на друга никогда не кричали, и она по природе переняла от них это тихое обхождение со всем живым, а своя жизнь и вовсе сделала ее малоразговорчивой. «Ишь, повыходилась, родимец тебя возьми!» — поворчит она на грязную корову, да на этом и кончит свою ругань, потому как — что ж ей винить Милку или Красотку, если в придворке и метра сухого места нет. Да и то ворчанье, с каким она подходила к своим коровам, было не больше как обычной крестьянской привычкой выговаривать вслух свои замечания скотине — и, конечно, всегда в виде ругани: разве когда угодит корова, овца или поросенок своему хозяину!

Поворчав на корову и погладив ее под шеей, чтоб та приластилась к хозяйке и не задерживала молоко, Варвара подсаживалась к ней на пустой пока подойник, из другого ведра тщательно обмывала водой соски, смазывала их слегка вазелином. Потом меняла ведра: садилась на то, что с водой, а пустой подойник зажимала в коленях и так до конца дойки держала его на весу. Первый звон тугой белой струи в пустое

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату