нибудь. Отец шил и чинил конскую сбрую: и себе, и людям — это дело он хорошо знал; а то мастерил что- нибудь по-плотницки или плел лапти. Хоть и была семья маленькая и хватало средств справлять всем валенки, а больше и мать и отец ходили в лаптях с онучами: жалко на всякую работу валенки надевать, а лапти сплести да онучи соткать — это дешевле, в своих руках, да и привычно в них как-то было: легко, тепло. Отец сидел за работой с одной стороны стола, мать жужжала прялкой с другой, а она, маленькая Варя, играла где-нибудь тут же. Часто мать давала ей перебирать во?лну или смотать со скалки нитки в клубок. А то и отцу помогала она: держала за один конец мягкое, отмоченное в воде лыко, а отец острым ножом распускал его на ровные полоски. Закончит отец лапоть, простучит по веревочной подверке подошвы молотком, снимет с колодки, полюбуется — подмигнет: «В лесу было лип-лип, а на ноге будет скрип- скрип!» — и бросит ей большой новый лапоть, пахнущий пареной липой и пенькой: «Обувай, Варюха, если не мал!»
Помнит, любила она, когда вечером топили лежанку. Отец приносил с улицы охапку соломы и коротко нарубленного орехового хвороста, и хату сразу же заполняли свежие морозные запахи. Растапливал лежанку отец сам, а подкладывать дрова и следить за ними поручал Варьке-Варюхе. И ей нравилось сидеть на корточках перед открытой дверцей лежанки, брать голыми руками холодные мокрые палки и подкладывать их на огонь. От жара на сырых дровах выступал пузырьками пахучий желтый сок, что-то там в огне свиристело и пищало, а потом огонь охватывал весь орешник — и тогда слышно было одно гуденье пламени, а лицо обдавало ярким радостным жаром. К концу топки мать приносила из кухни маленький черный чугунок с чисто вымытой крупной картошкой, и ее, без воды, но закрытую сковородкой, ставила в лежанку по ту сторону жара, над которым еще поколыхивалось последнее оранжево-голубое пламя. Минут через двадцать картошка была готова. «Как дыня!» — говорили за столом мать и отец, катая в руках огненные мягкие картофелины. И она брала из чугунка картофелину, обжигала пальцы, перебрасывала ее с ладошки на ладошку и тоже повторяла: «Как дыня мягкая!» Печеную картошку ели когда просто с солью, когда с квашеной капустой или огурцами, но лучше всего была она с конопляным семенем. Когда отец сбивал в ступе из поджаренной конопли это семя, в хате стоял такой вкусный запах, что у нее, у Вари, текли слюнки и ей просто невтерпеж было ждать, когда оно будет готово: она подбегала к отцу, выжидала, когда он остановит толкач, доставала из ступы горстку теплого и влажного темно-серого маслянистого семени, как бисером усыпанного нерастолченными коноплянками, втягивала носом его нестерпимо соблазнительный жареный запах — и уж потом набивала этим семенем полный рот. Хорошо сбитое семя было еще вкуснее, особенно с горячей картошкой: оно просто таяло во рту, и она уминала его так, что мать с отцом только посмеивались, глядя на дочь: «Проработалась!» Еще мать часто делала т е с т о: весной и летом — простое, из гречневой муки, а осенью и зимой парила его из ржаной муки с мороженой калиной; это тесто получалось у матери ядреное, даже в ложке из него выходили и лопались пузырьки, и так оно кололо в нос, что у маленькой Вари выступали слезы.
(...И картошка, печеная в чугунке, и тесто с калиной... — все это было и потом, до самого недавнего времени: давно ли, перед больницей, парила она это тесто — поманулось как-то. Да вот вспоминалось ей сейчас с такой благостью не то, как она с четырьмя детьми каждый день ужинала одной этой печеной картошкой, — а та давняя картошка... будто и пеклась она в другой лежанке, и была отчего-то вкусней и рассыпчатей. Разве дети, думалось ей, когда будут вспоминать ее, свою мать, может, и по-другому помянут ту их военную и послевоенную картошку...)
Иногда за ужином отец выпивал стопку-другую и после этого затевал возню с Варей. Ловил ее по горнице — и делал вид, что никак не может поймать, или подбрасывал на руках до самого потолка. А то подолгу качал на ноге: перебросит ногу на ногу, она заберется, Держится крепко за его руки — а отец подбрасывает ее, и не иначе как с какими-нибудь озорными прибаутками:
за что и получал от матери рушником по шее.
Отец был среднего роста, коренастый, в последние свои годы заметно сутулый от вечного зимнего сидения за шитьем сбруи, с кудлатой головой, с прокуренными усами. Выпивал он охотно, хмелел после второй стопки и, обычно малоразговорчивый (все, бывало, себе под нос), становился веселым и говорливым.
Но случалось — и пьяненьким напивался отец. На престольные праздники — это уж само собой: на престольный кто ж не выпьет. А иной раз и в будни заявлялся домой, что еле на ногах держался. Мать, да и она, Варя, знали повадки выпившего отца: он обязательно начинал хвастать. И какая у него растет дочь! И какая у него жена! И какой он сам — кто лучше его в деревне живет?! Насчет дочери или жены, тут что ж матери было говорить: хорошие они у него — ну, и слава богу. А что якобы жили они лучше всех, тут ей, да и всем, кто слышал отца, только и оставалось что смеяться: жили-то так себе, обыкновенно, хоть и не беднее других, — ну а побогаче-то вон сколько было! «Богач, что и говорить, прямо сам Чупятов! — говорила со смехом мать, вспоминая местного барина. — Ложись-ка лучше спать, богач!» Но отца не так-то просто было уложить — ему еще и поплясать надо! И Варвара с улыбкой вспоминала, как брал отец маленькую гребенку, какой мать чесала замашки на большом гребне, вставлял в нее лист бумаги, играл «барыню» или «камаринского» и сам же плясал: шапка или там картуз на затылке, в левой руке гребенка, правая с растопыренными пальцами — вверх, крутит отец ею над собой, танцует; а глаза веселые, и весь он, отец, довольный: и собой, что выпил вот и танцует, и дочерью и женой, и вообще всем на свете. Не помнила Варвара, чтоб отец буянил или, как другие, поднял когда руку на мать. Как и не помнила она, чтоб мать стала отчитывать пьяного отца. Посмотрит, бывало, на него, скажет: «Где ж это тебя, такого хорошего, привечали?» — и уже идет стелить ему постель. И не то, чтоб было ей все равно, выпивает отец или нет, а просто, не было у нее такого в характере, чтоб ругаться. Конечно, пей он чаще, может, и мать по-другому б... А так она всегда встречала его этим своим добродушным смехом: эх, мол, ты — и себе туда же, а пьянеешь от трех рюмок! А когда отец спал, много раз подойдет посмотреть, как он там, не плохо ли ему. Оно правдой-то и выходило, думала Варвара, когда отец хвастался, что и живут они — другим на зависть, и что жена у него лучше всех...
Мать, Прасковья, выросла в большой семье — «на одиннадцать ртов». Земли, говорила, имели мало, так что как ни экономили, а свой хлеб кончался задолго до новины. Голодно жили, и одеться-обуться не во что было. И Прасковья еще молодой девкой и у барина работала, и к своим, деревенским, кто побогаче жил, на поденную работу ходила: сама день там кормилась, да и домой каждый раз несла — и хлебом, и пшеном: хорошего работника не обижали, чего брехать зря. Ну, а дома, как это и велось в крестьянских семьях, с детства умела справлять любую работу. И матери у печки помогала, и за младшими присматривала, трепала замашки и пеньку, пряла, вязала, училась вместе с матерью ткать, белила на речке холсты. И, рассказывала Прасковья, когда отец прислал сватов, мать с отцом не хотели отдавать ее замуж: работящая девка и в своем доме не лишняя. Но замуж, конечно, выдали, только приданого за ней и было: постель да пустой сундук.
Эта-то нужда с детства и научила Прасковью радоваться самым маленьким радостям жизни. Помнила Варвара, как радовалась мать и своей хате, и каждой приобретенной для хозяйства вещи — тому же новому ведру или чугунку. А когда они купили себе лошадь — зимой было, мать вместе с отцом ходила покупать ее, трехлетнюю гнедую кобылку Зорьку, — так мать первые недели не отходила от нее: то выйдет лишний раз кормочку даст, то станет вместе с отцом щеткой чистить. И, наверное, потому, что даже мелочь приобреталась с трудом, она с такой любовью доглядывала за всем.
Вообще любую работу мать делала охотно, умела все, что требовалось от бабы в крестьянском хозяйстве, судила обо всем со знанием дела, и Варваре — и маленькой девчонке, и уже взрослой — всегда казалось, что мать ее знает и понимает все, что нужно знать и понимать человеку, всегда умеет отличить