меня получится лучший, более стильный, чем из нудных, не умевших связно говорить пасторов, которые начали тогда умножаться по всей Англии. Я сознавал, что поверить в Бога не смогу, поскольку по взглядам моим был прежде всего эллинистом. Сказано не без пышности, а говоря с откровенностью более дерзкой, я был абсолютно уверен, что если бы Бог существовал, его капризность, злобность, деспотизм и полное отсутствие вкуса отвратили бы меня от него. Было время, когда в его команду входили люди, подобные Баху, Моцарту, Микеланджело, Леонардо, Рафаэлю, Лоду, Донну, Герберту, Свифту и Рену;[295] ныне у него остались лишь кошмарные, слюнявые лизоблюды без стиля, остроумия, возвышенности и способности к членораздельной речи. Величия в среднем англиканском священнике мною усматривалось не больше, чем в кардигане, купленном в универсальном магазине. Разумеется, тогда я не понимал, что, взглянув под правильным углом, можно и в таком кардигане усмотреть не меньше величия, чем в соборе Св. Петра, Риме, Большом Каньоне и самой Вселенной, но я ведь ни на что под правильным углом и не глядел. Когда на глаза мне впервые попался Мэтью, я увидел во всем красоту. Теперь же видел только уродство и распад. Красота осталась в прошлом.
Снова и снова писал я в стихах, в моих заметках и просто на клочках бумаги:
И ладно если бы я записал эту тошнотворную фразу один раз, но я-то вывел ее раз пятьдесят. Да еще и верил в нее. По словам из «Грязного Гарри», я пал ниже китового дерьма. Опустился на дно и не питал надежды подняться. Что подумал бы, увидев меня сейчас, Ронни Раттер? В своих школьных отчетах он был великодушен, и все же, какими бы ни были мои аппингемские горести, в слове «избыток», которое он использовал, описывая мою персону, присутствовало зерно истины. Ныне же эта избыточность покинула меня на веки веков, и вернуть ее мне уже никогда не удастся.
Что и возвращает нас к груде таблеток, пилюль и стакану воды. В последний раз с силой и злостью выбранив весь мир, обратившийся в гниющего крота, в безжалостный круг бессмыслицы, в изнурительное повторение и распад, я проглотил всю груду, выключил свет и заснул.
Проснулся я в мире залитой трепетным светом трубчатых ламп белизны, с абсурдной болью в горле и щеках. Изо рта моего торчала какая-то трубка, медицинская сестра хлестала меня по щекам, повторяя, повторяя и повторяя:
– Стивен! Стивен! Очнись, Стивен!
Как выяснилось, около полуночи брата разбудил шум – меня рвало. Войдя в мою спальню, он увидел, как я извергаю пенную дугу, дохлестнувшую, в чем он после божился, до потолка. А потолок в моей спальне был очень высокий. Я ничего этого не помню – ни поездки в карете «скорой помощи», ничего. Ничего, происшедшего между щелчком выключателя настольной лампы и внезапным унижением второго рождения: оплеухи, яркий свет, трубки, спешка, настойчивые требования, чтобы я, хоть давясь, да ожил. С тех пор я питаю жалость к новорожденным младенцам.
Как выяснилось, та самая смесь, которая, по моим расчетам, должна была наверняка прикончить меня, как раз спасительной и оказалась. Теперь я уже перестал гадать, понимал ли я это подсознательно или нет. Я просто благодарен удаче, моей подсознательной разумности (если таковая имела место), заботе богов, острому слуху моего милого брата и искусности и неустанной настойчивости медицинских сестер и врачей больницы «Норфолк и Норидж».
Дома мы о случившемся почти не разговаривали. Да
– Они несчастны из-за меня? – спросил я.
– Конечно несчастны, мелкий ублюдок! – рявкнул он.
– Настолько, чтобы покончить с собой?
– Нет. – И он крикнул мне, уже уходившему, в спину: – Потому что у них больше
Полагаю, отец догадался, что причина всему – любовь, потому что я помню, как он поднялся ко мне в комнату (едва ли не впервые в жизни) и поведал запутанную историю о том, как он консультировался у предсказателя по картам Таро и тот сказал, что я несчастен в любви. Уверен, так он косвенно давал мне понять, что готов выслушать любое мое признание. Конечно, я ни в чем признаваться не стал. Может, я и выдумал это воспоминание. Таро и отец как-то не сходятся друг с другом.
Не могу не думать и о том, как все это топанье ногами, крики и рыдания отразились на моей бедной сестре Джо. Мы с ней редко говорим о том времени, а если и говорим, то удрученно улыбаясь и заводя брови. Как, наверное, обрадовались мои родители, когда для меня настало время вернуться в Линн на последний мой триместр, триместр экзаменов повышенного уровня. Обрадовались, собственно, тому, что я больше не буду путаться у них под ногами, поскольку сознавали: возвращение мое туда – затея пустая. Они знали, знали: я уже ни на что не годен.
Жизнь моя сводилась теперь к картам в «Мешке с шерстью» и «пинболу» в «Студенческом союзе», к «Вечеринкам парадоксов» и Кэтлин, к вечному страданию, а хоть как-то притворяться занятым учебой я попросту перестал. К концу второго года мне и всем прочим стало ясно, что все экзамены я провалю. Я не могу припомнить мое тогдашнее психическое состояние, под «припомнить» я разумею просто, что не могу мысленно вернуться в него с той точностью, с какой оживляю эмоции более ранние, приведшие меня к жалкой попытке самоубийства. Я помню Кэтлин и компанию поклонников Корво, помню Фила, Дэйла и карточную игру, помню, как организовывал показ фильмов в «Кинообществе», как пытался танцевать на дискотеках «Союза» под музыку «Слэйд» и Элтона Джона, как приезжала, чтобы дать концерт, никому не известная группа «Джудас Прист», смутно помню, как играл на сцене.
Как ни странно, самые сильные стимулы к учебе я, похоже, получал в то время от истории искусств. В частности, я слегка помешался на архитектуре, на греческом и готическом ордерах, на Микеланджело, потом на «английском доме», неоготике и викторианцах. Моей Библией стал Бэннистер Флетчер, моим Богом – Айниго Джонс.[296] Стыдно сказать, я не помню даже, какие произведения мы проходили по английской и французской литературе. Хотя, постойте… по французской это снова была «Антигона» Ануйя.
Я отсидел экзамены повышенного уровня – большую их часть, от финальных письменных работ по двум литературам я уклонился. Все та же боязнь провала:
–
Вот тогда, в пору липового ожидания результатов, которые, как все мы знали, окажутся ужасными, я снова начал красть, и с еще большим рвением. Мама уже привыкла к набегам на ее сумочку, Не могу понять, как ей удавалось вообще смотреть на меня, я же опять ощущал при мысли о себе тошноту – не такую сильную, как сейчас, но тем не менее тошноту.
Я торчал дома, зная, что к концу августа, к восемнадцатилетию, приду без сданных экзаменов, без друзей, без цели в жизни – без ничего, если не считать перспективы вечных неудач и утраченных возможностей. Еще в Кингс-Линне я начал навещать время от времени общественные уборные, «коттеджи», как их именуют в мире геев, и видел в будущем лишь место помощника библиотекаря в каком- нибудь заплесневелом городишке да время от времени минеты, совершаемые в общественных сортирах. Каждые четыре-пять лет меня будут пару раз арестовывать, а кончу я тем, что засуну голову в духовку газовой плиты. Не такая уж редкая в то время судьба – да и в это тоже. Жизнь, способная осыпать человека великолепными дарами, с неослабной жестокостью относится к тем, у кого опускаются руки. Слава богам, существует такая вещь, как искупление, – искупление, которое является тебе в обличье других людей в тот самый миг, в который ты ощущаешь в себе готовность поверить в их существование.
Помню эпизод из «Звездного пути», завершающийся тем, что Джим поворачивается к Мак-Кою и говорит: «Вон там, Боунс, кто-то произнес три самых прекрасных в Галактике слова». Я с уверенностью ожидал, что услышу тошнотворно очевидное «Я люблю тебя», однако Керк повернулся к экрану, взглянул на