молчит; он еще спросил, до трех раз. Тот все молчит; Павел и матюгнулся: «Кой кур идет, не откликаится?» Лешой пошол и захохотал: «Ха, ха, ха, кой кур идет не откликаится! Кой кур идет не откликаится!» Паша в каюту ускочил, одеялом закуталса, а голос тут все, как и есть.
Поп сеял репу, хто-то испугал его кобылу, кобыла убежала и борону приломала. Поп побежал за кобылой и говорит: «Возьми лешой и репу всю! Кобыла убежала да и бороны жалко». Осенью репа выросла хорошая, поп пришол репу рвать, а лешой пришол и говорит: «Што ты, поп, ведь ты мне отдал репу-то. Я все лето воду носил, да поливал». – А я все лето молебны пел, да Бога просил. – А попадья и услышала. «О чем вы спорите?» Лешой и говорит: – Да, вот, отдал мне репу, а теперь обратно берет. – А попадья говорит: «Вот что я вам скажу: вы приежайте завтре на зверях, которой у которого зверя не узнат, того и репа». На завтре леший едет, только огорода хрестить. А поп говорит: «Ишь ты, лешой как на льви едет». А лешой на льви и ехал. «Ну, уж ты, поп, говорит лешой, не дал доехать, да и зверя узнал». А поп приехал на попадьи. Попадья волосы роспустила, сделала хвостом, а в ж… стеколко вставила, вперед ж… и идет, поп верхом сидит. Лешой пришол, смотрит и не можот узнать. Рогов нет, головы не видно, глаз один и рот вдоль. «Ну, поп, не знай какой зверь». Поп говорит: «Это зверь одноглазой». Лешой и говорит: «Ну, репа твоя».
Я пошол полесовать, день был туманной (сонча не было). Межу тем нашол рябчиков стадо и учал их промышлять и промышлять не стало даватча, ружье не полетело. Я учал поматерно ругатча. День этот прошол, я нечего не попромышлял и вышол я к озеру своему в десять часов вечера, в потемках в глухих. И после эфтого быванья наклал папиросу, и пошол домой. Ну, отошол я от этого места, где курил, и мне целовеком показалось, заместо рябов. Он и спросил меня: «Каково промышлял?» А я ему ответил поматерно. «Когда ты сегодни не промышлял и вперед тебе промысла не будет», ответил он на мое слово. Он стал меня звать с собой. «Пойдем со мной, я видел рябов довольно». На эфтот конеч я ему опять ответил поматерно, да наконеч того взял, стрелил на испашку (через плечо свое назад). Он заграял, да и потерялса.
У лешого жонка с Руси была, обжилась, робенка принесла, надо бабка нажить. Лешой и побежал наживать. «Жонка с Руси, дак мне и бабку наживи руску», говорит жонка. Бабка по бабкам ходит, он и пришол к ей. «Бабка обабь». Ей и потащил и притащил к жонки, бабить. Бабка-то и говорит: «Дак из чего мыть-то?» – А наживу, найду посуды. – Полетел за ведром в тот дом откуда бабка, и взял подойник у снох, снохи не благословясь поставили. И притащил. Бабка смотрит, подойник будто ее. Она рубешок и зарубила. Она оммыла да и поставила посудину. «Обирай, куда знашь». Он и унес. Жонка и говорит: «Он тебя росщитывать будет, будет тебе дават серебро, ты все говори: „первой, первой, первой“. Как скажешь „другой“, он давать боле не будет». Он и стал ей росщитывать, она все говорит: «Первой, первой, первой». И девать стало некуда, и в корман наклала и за пазухи, он все дават. Тогда она и сказала: «другой», он и перестал давать. «Тащи меня домой теперь». Он и потащил старуху, дома и оставил. Старуха и посмотрела подойника, рубежок тут и есь. Она на снох и заругалась: «Ой вы, безпутни! Все делайте не благословясь, лешой подойник сносил свою жонку обмывать».
Девка годов так тринадцати в Троицын день по Тамице шла по улицы, немножко до церквей не дошла и вдруг пропала. Нету и нету – догадались, што лешой увел. Начели молебны петь. Ей петь ден не было, каждой день по утру молебны служили. На шестой день старик один пошол огород городить версты за три, девка на его пожне цветочки рвет. Увидела старика и в сторону побежала. Он ее закликал: «Феня, Феня». А она прочь от его. Она пока через огороды выставала, он проворной старик, ей и захватил. Привел к матери – ничего некому не скажот, не допытаишься. Теперь жива, жонкой за мужиком одним.
Вечеринку мы сидели у старика. Девицы складыню задумали сделать. А старик и пришепнул им живу овцю у суседа унести. Тут проворны девки были, зашли в хлев без огня, овце шапку наложили, штобы не блеяла и унесли к хозяину, он и освежил ей ноцью. Утром хозяйка встает, овец много было, все белы, одна черна, той и нету. А у ей муж в карты играл и вино пил, она на его и сказала: «Это ты ночью овцу увез, в карты проиграл?» – Нет, зернышком виноват (зерно носил продавал), а овцю не трогал. – Все мужика клеплет. Так и закончилось дело. На утро старик овцю и сварили. Сын у старика, годов деветнадцати, на утро у него удить пошол на море, где переметы стоят. Удил да был, все видели, да не в свою сторону, в Кянску сторону и пошол. На удьбе люди были, кричат: «Мишко Мишко, ты не туды идешь, там суха вода-та». Порыцяли, порыцяли, да и бросили, думают: так пошол. А Мишко так и потерялса. Его пошли искать, молебны служить, да так ничего не подействовало. О конец заговенья Филипова он потерялса, на весну самоедята приехали, одна самоедка его бралась искать в христовску ночь; в ту пору, когда под замок (с крестным ходом) идут, всякой покойной, всякой пропашшой к родительскому двору придет и повалитця ко крыльцу. (Нужно што бы через порог в это время три раза перешагнула девица или жонка в цвету, в кровях). Нехто не нашолса, побоялись: «сами себя вить уходим», побоялись. Да через петнадцать годов в Кянды один (с лешим то знаетця) говорит: «Я знаю Зотова, у лешого-то живет». Он жене своей скажот, а жена этта и запофаркиват, до родителей и дошло. Машка сбегат и попроведат в Кянды к мужику. Он и говорит: «Он живет от Кянды на полуволоке в стороне, в лесу, не видно фатеры, и у его четверо детей, борода большая уж. Тебе надь, дак я тебя свожу». – Я домой схожу, у отца спрошу, тогда с им. – Домой ушла, к мужу: «Пойдем сына смотреть: мужик находитця, знать где живет». Старик говорит: – Куда ты с има? (у его еще три сына). Пусть там живет в лесу, с лешовкой. – Так и оступился. В тот год Святой дождались, старик ушол в церковь, а старуха сидела дома. Когда пошли под замок (крутом церквы) в избы- то так и брякнуло. Обижалса, што не пошли его посмотреть.
На другой день Троицы, в Духов день соку ись ходили парнишки, а петнадцети годов Тихон был. Драли, драли (сосны) ели, ели, домой запоходили, робята в одну сторону, а Тихон в другу, будто его брат привидился: «Пойдем, Тихонко, домой, робята не в ту сторону пошли». Шол, да шол за братом, да и потерялса, захохотал. А Тихон без ума, сам не знат, как в избушке в лесной очудилса. «И вижу, жонка да робята незнакомы, очумел я и засудил „Не знай как заблу-дилса?“ Жонка ему и отвечат: – Нет, ты не заблудилса, а тебя лешой унес. – А жонка сама унесена. „Он когда придет, будет чествовать тебя едой, а ты не ешь“. А Тихон и спросил: – А худо разве тебе жить то? – „А худо; так-то жить-то и нечего, да хто с огнем ходит не благословясь, да искрину уронит, дак лешому вера (охота) пожар сделать, он и заставлят роздувать. Тежело в то время, теперь я больше не роздуваю, робятишки (от лешаго и бабы) пособляют“. Налетел сам-то лешой, ись заводят, да и его чоствоват, а Тихон и говорит: „Я сытой“. И не сел. А жона и говорит лешому: „Што сам-то не садисся? – Я сытой, я, говорит, у женщин, котора молоко не благословесь выцидит, я все выпью; я напилса, сытой. Потом я хоркону в крынки-то, они полны и сделаются, поедят мою хорхоту. – Лешой улетит да прилетит, да жона говорит лешому: «Снеси, эку беду принес, хлеба не есь, отнеси, брось на старо место“. Лешой жону и послушал, его схватил и потащил. Парень в избе был, все помнил, а тут все забыл. Да к морю, на Нульницкой наволок, его продольничихи увидели. Сколько дней не ел, ослабел, лежит в траве, не может пошевелиться. Его взяли и вывели в Тамицу.
Девушка придумала кудесить против Крешшенья и положила себе кусочик на уголок, а другой кусочик на другой уголок, богосужоного чествовала. Не благословесь в сени сходила, двери не благословесь перезаперла, штобы лешому затти льзя. И села на уголок, стала и говорит: «Богосуженой мой, поди ужинать со мной». Села и глаза закрыла. Сени застукали, сапоги стукают, слышит – идет; в избу идет, зашол в избу, крекнул и прошол середка избы; видит: пиджак, кафтан норвецького сукна, кушак поперецьной шолковой. Он кушак отвезал сейчас от себя, да в переднем углу на спичу и повесил, и шапку снял на спичу и весит. Как шапку-то клал на спичу, девича и перекрестилась, глаза отворила, а уж негде некого и нет, а кушак-от осталса на спице, веснет. Девица высмотрела его всего, в сундук и убрала. А у мужика и кушак потерялса, она и помалчиват; кабы ей любой был, дак она бы сказала подружкам. Через сколько времени мужик посваталса, ей и не хотелось, а родители отдали, тогда она мужу кушакот и показала.
Близ города Олонца в Ильин день был я в гостях у соседа и угостились, возвращались с товарищем. Попросили перевести за реку в лодке. Нужно было идти три версты берегом до запани, где плотили бревна. Когда вышли из лодки, сели закурить на лужочке; когда я закурил, облокотился на руку и задремал. Вдруг меня толкает кто-то. Я открыл глаза, стоит олончан Нифантьев – кореляк, он же был наш подрядчик; говорит мне: «Нужно итить». Я встал и пошол за ним. Он уходит от реки в лес, я за ним вслед и товарищ за мной и кричит: «Не ладно идешь, Коротких». Я сказал что «Ладно». Он и вправду