же скверны? На моей крышке чистая серебряная длань. Во мне — паленая рубашка шлюхи, пропахшая крысой. Почему железо не казнило ее самое за бесстыдство? Она должна была визжать и корчиться, ее рукам полагалось покрыться волдырями от ожогов, волосам ее надо было бы вспыхнуть и завонять паленой шерстью. Бога нельзя обмануть. Божий суд — справедливый суд. Бог казнил ее рубаху. Почему железо не спалило ее лживых рук? Почему в меня насильно впихнули лживую реликвию?
Говорят, Она сняла плащ, и платье, и блио у самого костра, потом выхватила из огня раскаленную полосу, пронесла пять шагов и отбрросила — невредима плотью, но в сожженной сорочке.
А вечером, на пиру, король Артур, и вассалы его, и наши вассалы — все смотрели на нее так, будто Она сидит только в сорочке… Маррк не позволил ей надеть платье, Он укутал ее своим плащом — в мягкое пурпурное сукно навсегда въелся запах окалины и паленого холста Никогда больше мне не спалось на этом плаще спокойно. Он теперь совсем старый, но я лягу на его край, и потянусь всеми лапами, и засну, и… Маррк? Прикажи сшить мне подстилку из этого плаща.
Он вел ее в свои покои, обняв за плечи, и, когда я метнулась ей под ноги, поддержал, сказав: «Смотри, даже кошка рада тебе». Я была зла, так зла!.. У тебя скверный нюх, Маррк. Даже поглупев от бешенства, я чувствовала извечный запах вранья от нее и свежий запах двух мужчин от рубахи. Ты обнял ее сейчас, а Мальчик — там, на берегу; я вижу его запах под запахом горячего железа, как вижу запах крысы в темном углу.
Она стояла, прямая, как деревянная святая в церкви, и мой Маррк, опустившись на колени, целовал ее плоский живот. Снятую рубаху Он разложил на кресле, расправив подол, темная полоса перечеркивала грудь, и точно в середину этой отметины я швырнула свою крысу — хороший вепррь, Маррк?
Меч Марка:
Узница ушла навсегда, а теперь я и сам узник, я сразу понял, что Служение окончено, когда Владыка оставил меня в ножнах. Это была не первая ночь без нее, но ощущение бесцельности существования заполнило меня. Неужели когда-то я проклинал эту Службу? Ночь за ночью ложился я меж ними — Страж и Охранитель, ежеминутно ожидая нападения, не позволяя себе даже той чуткой дремы, в которой пребываем мы от боя до боя, готовясь принять руку Владыки в момент, когда движение воздуха слева по моему лезвию подскажет: началось. Я знал: мы заложники во вражьем стане, за-Лож-ники? нет — на-Лож- ники, а не супруги, и за границей меня на ложе враждебная кровь, ядовитое дыхание, смерть, влитая в целую пока кожу, опасное тепло, которое в моих силах отнять, но с каждой ночью уходила моя готовность, потому что не было атаки. Лишь один раз она протянула высоко надо мной свою узкую руку я бы не достал и края рукава вышитой сорочки — и положила ее на грудь Владыки. Я почти ощутил тепло его ладони на эфесе, но, не коснувшись меня, он перенес ее руку через границу, осторожно, как спящую змею. А еще, помню, когда он стоял у окна, она оставила меня на ложе одного и подкралась к нему сзади — ее руки слишком слабы, чтобы задушить его, но, кажется, она попыталась, — он обернулся в кольце ее рук и разжал кольцо так, будто оно было из горячего железа, растянув ее руки, как перекрестье моей рукояти. «Никогда- никогда?» — спросила она, и мягко высвободила руки, и, отвернувшись, подняла их к затылку, и стала вить волосы в узел — такой тяжелый, что голова ее всегда чуть запрокинута назад. Тогда я понял, что Служение мое бессмысленно, что я не Оружие и Защита, а лишь барьер, формальная граница, меловая черта, — сила не в моей трижды закаленной стали, а лишь в том почти беззвучном «никогда», произнесенном в ее белокурый затылок.
Ночь за ночью, год за годом ложился я на полотно простыни — только что разостланной, пахнущей ветром, заношенной, пахнущей потом и ее притираниями. Раз в месяц меня будоражил запах ее крови. А однажды — его. Порой меня касалось ее колено, иногда откинутая во сне ладонь падала на лезвие плашмя — тяжело и тепло, а однажды, проснувшись раньше Владыки, она прогуливала свою руку по моему лезвию — лениво, как ждущий смены страж на стене, припадая на короткий палец; я отражал ее розовые ногти, мерцание золотого кольца и двух перстней — красного, как глаз в моей рукояти, и зеленого, — едва заметный шрам на указательном, хотел бы я знать лезвие, причинившее рану. Я привык к ее дыханию и запаху… к опасной позе сна — замерший бег с высоко поднятым коленом правой ноги, это колено и высунувшаяся из-под сорочки маленькая ступня иногда оказывались совсем близко… к сонным ударам ее расслабленной руки… И только к разговорам во сне не смог привыкнуть. Кого она надеялась обмануть наяву, раз за разом повторяя чужое имя во сне?
Меч Тристана:
Даже Она была бы лучшим Владыкой. Я помню, как Она вынула меня из ножен, чтобы очистить. Я потемнел от свернувшейся крови, черной крови драконьего сердца и ядовитой крови драконьего языка. Сердце дракона сродни огню, закалившему меня; очищенный, я приобрел переливы мрачной радуги. Яд дракона сродни измене — будь я слабей, он бы изглодал меня, пережег в дрянную окалину. Дева вложила утерянную часть в мое выщербленное тело — я оставил эту часть в черепе врага, который тоже мог бы стать лучшим Владыкой. Ее рука легко приноровилась к моей тяжести, когда Она занесла меч над головой безоружного. Если бы я вкусил крови моего хозяина, никто бы не смог выстоять против меня. Я разбивал бы алмаз, как алебастр, я рассекал бы железо, как бересту. Если бы я вкусил Его крови!.. Я простонал, когда Она выронила меня, поддавшись на Его жалкую улыбку. Я ненавидел их обоих, Его голос и Ее глупость. И себя.
Никогда не видела ни одного дракона.
Кошка:
Я тень в заповедном лесу, крадусь меж резных стволов — дубовых, липовых, ореховых, а под плаксивым ящиком — витые ножки из холодного гладкого камня. Я сама конь и всадник — медленно тяну вперед длинную лапу, вжимаюсь теплом и пухом живота в пыль пола, я слышу твой неровный бег, Олень Королевы Фей, — он громче нытья чашки и причитаний ящика, его не заглушат две лязгающие железки, слышали бы они друг друга… Готов ли ты стать моей дичью, хромой Олень Королевы Фей?
Я стрела, я копье, я праща в этой охоте, мое тело еще летит и уже замерло, и вместе со звуком полета в воздухе висит жалкий писк моего Оленя Королевы Фей — старой, бесконечно старой, седой мыши с высохшим, невесомым, немыслимо давно переломленным хвостом, — и ликующий вопль кубка, и непоправимый звон стекла о камень, и скрип двери чулана.
Сейчас я выйду к тебе, мой Маррк. Я поймала его, мой Маррк. Что за глупости — разбилась чашка, глупая чашка мертвой лживой женщины? Пора забыть ее, Маррк, спрятать сюда перстень, запереть чулан. Все умирают, мой Корроль, — даже дряхлые Олени Королевы Фей. Пойдем к камину…
(Я выхожу, гордо подняв голову, неся в зубах жалкое мышье тельце. Первый пинок застигает меня врасплох — я отлетаю к стене, теряя добычу и первую жизнь из девяти. Вторая. Третья. Мои ребра сломаны, а на зубах уже собственная кровь. Четвертая. Пятая. Моя мама сосчитала всего до пяти. Я сильнее ее… Шестая. «Дрянная кошка!» Седьмая… Восьмая.)
Морок. Наваждение. Все мои жизни при мне — нет сломанных костей, на языке вкус только чужой крови. Я тень под дубовым табуретом, затаенное дыхание, меня нет-нет-нет.
О Маррк, я не принесу тебе мою добычу. Отчего-то мне кажется, что ты не будешь рад ей сейчас.
Твои сапоги совсем рядом — левый испачкан, ты был на конюшне. Ты стремительно опускаешься на