Меч Тристана:
Я гибну, плоть моя распадается, и то, что зачавшая мою гибель сама уже мертва, — слабое утешение. Одна лишь капля ее крови поразила меня отравой, меня, который пробовал столько крови — алой и темной, а голубой крови не бывает. Кровь густая и жидкая, насыщенная запахами железа и меди, родственными моему телу, горячая, гасящая на мгновение мой злой синеватый блеск, стынущая над ним, как драгоценная смальта в фибуле Второго Владыки, совсем мертвая, засыхающая тусклой бурой отравой — проклятье, теперь я знаю это, а раньше не знал, потому что меня вытирали — о рыхлую землю, о траву, о плащ убитого, о собственный плащ, коли у убитого не случилось плаща, о волосы — о них тяжело вытереть начисто. Но, может быть, Ее волосы исцелили бы меня, как, говорят, я могу исцелить рану от моего лезвия. Всего одна ядовитая капля, но гладкая сталь уже подменилась шершавой чешуей, подобной коже прокаженных, которым Ее отдали. Владыка обнажил меня, и я спас — Ее и Его. Прокаженные сбились в кучу, плевались, сипели и размахивали дубьем. Изольда в страхе кричала, и Владыка кричал, но от ярости и гнева. Что против меня их посохи, дубины и дряблая, надорванная болезнью изнутри плоть! Я бы дорвал ее снаружи — милосерднее, чем Бог, быстро и чисто. Я не боялся их гнилой крови, как боялась Она, но, знай я свое будущее, что бы сделал? Обвился бы змеей вокруг Его запястья? Раскалил рукоять и сбежал из ладони? Мои жар и гибкость остались в кузне Пять Владык назад, и Шестого не будет, пусть Пятый бросил меня здесь, я кляну только Четвертого. Скверный Владыка со слабыми руками, бравшимися за слишком многое, что бы о Нем ни говорили. Я столько раз спасал Его, а Он унизил меня: мое ли дело рубить сушняк и резать лапник? Кинжал пил кровь кроликов и оленя, мне же не досталось ни капли до этой, последней, вытекшей из Ее руки.
Они катались по траве и по ее зеленому плащу, и свивались, словно серебряные змеи на моем эфесе, дрожали, как дрожат умирающие, и кричали, как не кричат раненые, и это было прекрасно, как бой, где противники равны, и я пожалел, что мне нет места в этом бою. Он обессилел раньше и запросил пощады, а Она, смеясь, положила меня преградой у Его бедра и, почти касаясь моего тела своим коленом, смотрела, как Он засыпает.
Я лежал меж ними, подобный стальной реке, и небо отдало мне синеву. Она приподнялась на локте правой руки, а кисть левой, на цыпочках указательного и среднего, пошла по траве зеленого плаща к воде моего лезвия. Дважды едва коснувшись холода, как касалась ступней воды, пока мы с Владыкой хранили Ее, она пошла будто вброд, и на миг я поверил, что я вода, но на четвертом шажке указательный скользнул, Она вскрикнула, и Он сквозь сон отозвался на Ее голос. Вскоре Она заснула, как спят их дети — с пальцем во рту, и задремал я, с засыхающей кровью на лезвии. Пятый Владыка не вытер меня — едва глянув, вбросил в опустевшие ножны, слишком свободные для меня: в них жил тяжелый меч, под стать руке. Заметил ли он Ее кровь? Теперь я думаю — да.
Зато теперь в какой покой не забеги — у всех мечи на ложе. Кухарка поссорилась с кучером и храпит возле него на соломе, отделившись тесаком, — как у королей.
Ларец и Рубашка:
Я реликварий. На моей крышке серебряная длань, и вьется виноград, и в четырех углах поют четыре райские птицы, а глаза у них аметистовые, оный же есть камень епископов. Я помню неспешные руки святых братьев, что выглаживали дощечки драгоценного красного дерева и полировали серебряные чеканки, собирали их воедино, неустанно и терпеливо. Я помню, как меня, нового, сверкающего, осмотрел сам настоятель Эдельберт. Среди всех реликвариев я был наибольший и наилучший: крупные несверленные жемчужины украшают меня, и дерево мое сварено в лучшем масле и натерто душистым воском. Меня выстилали лучшим лиловым шелком, но то, что я должен был вместить, было несказанно прекраснее лилового шелка, серебра и прозрачных аметистов. Я, пахнущий медом, маслом и ладаном, жаждал заблагоухать иными, неизреченными ароматами. Святые братья готовили, украшали и очищали меня, чтобы однажды доверить моим недрам честные нетленные мощи — ладонь святого Урия, исповедника и милостивца. Серебро сияет даже в бессолнечный день, светлая длань на моей крышке соразмерна и изящна. Изнутри же я полон скверны. Я лжереликварий, потому что храню лжесвятыню. Уж лучше бы меня сделали простым сундуком, и распутные девки прятали бы в меня свои юбки, промокшие от пота и любовных соков.
Моя госпожа не совершала греха. Они раскалили железо до вишневого цвета, а госпожа подняла его бестрепетно, как взяла бы розу. Железо опалило мои льняные нити, на моей груди отметина, а ее прекрасные руки остались нетронутыми. Ее грудь была тверда и холодна, когда она наклонялась к железу. Моя госпожа не совершала греха. Это Марк совершил грех, принудив ее к свадьбе. Она молода и прекрасна, а он стар и зол. Все рыцари знают его как человека коварного и недоброго, мужчины из свиты короля Артура говорили об этом и горевали, что столь прекрасная дама обвенчана с ничтожнейшим из рыцарей. Железо было раскалено до вишневого цвета!
Руки распутницы остались чисты, но рубаха ее смердит. Я пропах изменой, горелой тряпкой, мертвой кровью и ложной клятвой. Если она чиста и невинна, почему на ее рубахе запах двух вожделеющих мужчин? Почему ее рубаха пахнет крысой? Мощи праведников благоухают, и я хотел бы проникнуться этим небесным ароматом, в котором нет ничего земного и нечистого. Но пропитался плотским запахом, и эта вонь, въевшаяся в меня, преследует меня везде. Сквозь пелену этой вони мне кажется, что серебро на моей крышке и стенках покрывается зловещей патиной, аметисты потускнели и чеканки выглядят убого и грубо. Брат Губерт, полировавший мои доски и натиравший меня воском, брался за работу, даже не омыв рук после постыдного самоублажения, и помыслы его были далеко не праведными. Вещь чувствует, о чем думает мастер, творя ее. Настоятель Эдельберт не раз стыдил брата Губерта за приверженность к дурному рукоблудию, но всякий раз прощал своего лучшего краснодеревщика. И серебро мое не цельное. На задней стенке лишь тонкие листки серебра лежат поверх грубой меди. В обители недостало серебра, а заканчивать работу надо было срочно. Маркусу Рексу потребовался реликварий, специальный гонец был послан в обитель, и выбор пал на меня.
Бароны в Корнуолле одеты как свинопасы, а король — как бароны. Бароны в Корнуолле во всем подобны свинопасам, а те — своим свиньям, а Марк царит над ними. Не король Марк купил меня для госпожи. Отшельник, лесной старец, подарил Изольде пурпурное платье, и плащ, и сорочку из шелка, и меня, — она надела меня на свое блистающее золотом тело. Не белорукой и белоплечей была королева, но смуглой, как орешник, как лесной дух, как старинная бронза. Так говорил Тристан. Год жизни в лесу истребил ее прежние одежды и позолотил ее прекрасное лицо и руки. Отшельник, лесной человек, принес ей обновы.
Моя госпожа заливалась смехом, гладя меня ладонью. Она сказала: «Из всех моих рубашек, от первой, крестильной, эта — белейшая. Ибо никогда еще не видела я рубахи белее моей кожи, а эта — такова». И когда моей госпоже пришла пора выйти на пытку, она почтила меня своим выбором. Меня, белейшую из своих одежд. Их любовь сверкала ослепительней золотого шитья на грубой дерюге. Дерюге серой, как жизнь в Корнуолле. Однажды они все поймут. Они увидят золотое шитье. Они не смогут не заметить, что моя госпожа воистину святая. Они поклонятся мне.
Маркус Рекс! Ты был женат на распутнице и тем самым потворствовал ей. Ты не отослал ее к отцу и матери, ты не швырнул ее, как кость, тому псу, что покусился на нее. Ты привлек ее к себе на ложе и тем осквернил себя и свое королевство. Но зачем ты обездолил меня? Зачем ты заставил меня исполниться той