чтобы неизбежно рухнуть в нее после страшных, заведомо бесплодных усилий. В эту минуту Зипек был твердолобым католиком, но католиком навыворот. Руки его вспотели, уши горели, а онемевший рот не в состоянии был выдавить ни одного из слов, которые ворочались в пересохшем горле. Со своей стороны, княгиня, погрузившись в мечты, начисто забыла о его присутствии. С болезненным усилием Генезип встал из кресла. Он казался маленьким бедным ребенком — в нем не было ничего мужского, а если бы и было, то это ничего не меняло — выглядел он просто ужасно.
Княгиня вздрогнула, очнувшись, и затуманенным взором окинула его несчастную, карикатурную фигуру, в общем, симпатично смущенную в решающий момент полового перелома. Перед ней мысленно пронеслась вся ее жизнь. Она почувствовала, что наступает конец; этот паренек, а затем либо полный отказ от всех привычек и жизнь с постоянно раздраженной кожей, с тоскливым ощущением ненасытимости в чреслах и глухой болью где-то в глубине живота, либо еще несколько лет сделки с собой — но тогда нужно будет платить, если не прямо, то окольными путями, и презирать себя, и прежде всего этих «мерзавцев». Не помогут уже никакой шарм и якобы интеллектуальные запросы. Они годились для завлечения «бычков», чтоб те не слишком отчетливо видели бугрящиеся, выпирающие от страсти органы. А без этого, сами по себе? — «так то ж, пани, скука несносная», как говорил тот проклятый украинец Парблихенко, который все хотел тейлоризировать, и точка. О, как же противен ей был в тот момент мужчина! Не этот бедный ребенок, который сидел возле нее помертвевший от страха (она знала об этом), а само понятие, воплощающее множество, — подлые, мерзкие волосатые самцы, вечно далекие, неуловимые, лживые. — «О, стократ более лживые, чем мы, — подумала она. — Известно, что мы все делаем ради этого, а они притворяются, что обладать нами — не единственное их наслаждение». Она посмотрела на Генезипа, точнее, на это «нечто», из которого вскоре она сделает (с помощью своей дьявольской эротической техники) мужчину, такого же, как те, при мысли о которых она содрогалась от отвращения и унижения. Генезип снова сел, обессиленный перерастающими его понимание противоречивыми чувствами из не поддающейся проверке сферы, где химеры сосуществуют с реальностью. «Что ж, да будет воля наша», — подумала княгиня. Она стремительно поднялась и как старшая сестричка взяла Генезипа за руку. Тот встал и, не сопротивляясь, потащился за ней. Ему казалось, что он просидел целый час в приемной у зубного врача и теперь идет вырывать зуб, а не наслаждаться в постели одного из первых демонов страны. Но все это были игрушки по сравнению с тем, что его ожидало. «Вот к чему привела отцовская политика неспешности, выжидания, — подумал он в бешенстве. — Отец, опять отец. Я бы вел себя сейчас совсем по-другому, если бы не эта проклятая добродетель». Он преисполнился ненавистью к отцу, и это придало ему сил. Он не понимал, что вся прелесть ситуации как раз в той медлительности, на которую он сетовал. Если бы было возможно совместить в себе одновременно две крайности, а не только думать о них! Как это было бы замечательно! Мы иногда вроде бы стараемся так сделать, но результат получается половинчатый, ни то ни се. Разве что сойти с ума... Но это слишком опасно. К тому же в этом случае нет полного сознания...
Он оказался в спальне княгини, пахнущей тимьяном и еще чем-то неопределенным. Комната походила на огромный половой орган. Что-то бесстыдное было в самой расстановке мебели, не говоря уже о цветовом оформлении (цвета вареного рака, розовые, синие, буро-фиолетовые) и других аксессуарах: эстампах, безделушках и альбомах, полных разнузданной порнографии, — от вульгарных «фоток» до тонких китайских и японских гравюр — явная ненормальность даже для такого «bas-bleu», как Ирина Всеволодовна, — ведь собирание непристойностей — это исключительная привилегия мужчин. Вызывающий аромат теплого полумрака пронизывал до костей, размягчал, расслаблял и то же время сдавливал, напружинивал и разъярял. В Генезипе вновь тихонько заскулило мужское начало. Железы зашевелились независимо от состояния духа. Им вообще не было до него никакого дела — теперь наша очередь, а потом пусть все идет к черту.
Княгиня быстро раздевалась перед зеркалом. Гнетущее молчание продолжалось. Шорох платья казался страшным шумом, способным разбудить весь дом. Зипек впервые видел такую красоту. Распрекраснейшие горные пейзажи были ничем в сравнении с ней. В полумраке растворились мелкие (мельчайшие) недостатки чудесной зверской морды (посылавшей ему из зеркала утробную улыбку), над которой, как ураган над недоступной вершиной, витал могучий дух. С неодолимой силой и неземным, сатанинским обаянием она разрывала подростковую душу Зипека болью не свершенной жизни. По сравнению с этими чарами ничего не значили замеченные ранее мелкие морщинки и недостатки формы великолепного носа. Воздушные замки, изваяния, магометанский рай и желание превратиться в насекомое (об этом когда-то мечтал Зипек) были ничем перед лицом этой телесной роскоши, с которой не шли ни в какое сравнение вершинные миражи мира понятий, от вида которой перехватывало дыхание — и это была все подавляющая животрепещущая реальность, воплощающая то огромное, что в жизни часто скукоживается в маленький жалкий комочек. Только на этом свете возможно такое неадекватное совмещение случайных частей, отходов практической деятельности человеческого стада — «торчит колом» этакая с виду бессмысленная пирамида, в основании которой не какое-то «идеальное бытие», а нечто реальное (неверное употребление обесценило это слово), цельное, без изъянов, без трещин, гладкое, как удароупорное стекло — его нельзя разломать и изучить, можно лишь проткнуть кинжалом или презираемым вот уже шесть тысяч лет художественным абсурдом. (Презираемым, поскольку прежде для этого были другие средства: жестокие, пронизанные эротикой религии, великое искусство, великие жертвы, ужасные пророческие наркотики и ощущение царящей надо всем страшной тайны — нам же остался, как последнее средство, один абсурд, после чего наступит конец — так говорил Стурфан Абноль.) Это было столь же очевидным, как для всех качественные характеристики (цвет, звук, запах и т. п.) или как понятие для («хе- хе») Гуссерля. «Человечество, которое столько веков [разумеется, с точки зрения рационализма (который, как известно, не всегда и не для всех ‹y compris[33] лучшие умы› приемлем)] погружалось в роскошный религиозный абсурд и разнузданно наслаждалось им, теперь возмущается предсмертными судорогами искусства, которое не может создать своих форм без легкого искажения «святой действительности», то есть не может изобразить ее так, как она видится и ощущается банальным «standard-common-man»’ом[34] нашего времени» — так говорил полчаса тому назад, черт знает a propos[35] чего, просто en passant[36], этот противный Мачей Скампи. Но это тело, это тело — взору смельчака (скорее, несмелыша) открылась страшная тайна другой личности, когда он увидел желанное тело, защищенное красотой и недоступностью (размозжить его, разорвать в клочья, вообще уничтожить). Это было ее тело, тело дьяволицы. Генезип был жрецом перед статуей Изиды. Все жуткие эротические восточные легенды и омерзительные сексуальные мистерии, воплощенные в этом волшебном в своем совершенстве существе, затуманили воспаленное воображение недавнего онаниста сладострастными испарениями, выделяемыми этим неописуемым существом, которое раздевалось перед ним с грустным бесстыдством. Княгиня была грустна и с грустной грациозностью обнажала свои «des rondeurs assommantes»[37], как говорил ей когда-то один из ее французских обожателей. А поглупевший взгляд юноши (она наблюдала за ним в зеркало, не забывая оглядывать и себя) обжигал ей кожу, как раскаленные стенки диатермического аппарата. «Ради такого счастья стоит немного и потерпеть», — подумала несчастная княгиня.
Мир в глазах Генезипа невыносимо увеличивался в размерах. Она же, как в горячечном кошмаре, уменьшалась, становилась маленькой косточкой гигантского плода, отдалялась и исчезала в пропасти ожидающей его судьбы. Им снова овладел страх. «Разве я трус?» — спросил себя Зипек, распятый на своем приватном крестике. Впоследствии крест станет огромным и будет неотделим от Зипека — врастет в его тело и даже в нижние конечности духа, Нет, бедный Зипек Капен, немного поздновато теряющий невинность выпускник гимназии, не был трусом. Его нынешний страх был, в сущности, метафизического происхождения и не компрометировал нарождающегося в мальчике мужчину. Генезип впервые по-настоящему ощутил свое тело. Спорт и гимнастика не имеют к этому отношения. Мышцы его «системы» (как выражаются англичане) слегка напряглись, и он подошел на два шага к стоящему перед ним зловещему божеству — божеству, с которого на узорчатый ковер как раз упали трусы, весьма, между прочим, изящные. Но что он понимал в этом! Тело, а там рыжий огонь... Зрелище было невыносимым. Он опустил глаза и внимательно вглядывался в многокрасочный ковер, словно изучение персидских узоров было в этот момент важнейшим делом. Лишь искоса он видел нижнюю половину адской картины. Княгиня отвернулась и легким движением избавилась от лежащих на полу трусов, а затем, не глядя на Зипека, с пленительной грацией маленькой девочки сняла блестящие чулки. Так блестит полированная сталь какой-нибудь мощной машины. Масштаб менялся