вести. Сейм не функционировал, о бюджете никто ничего доподлинно не знал. Начали даже поговаривать о каком-то «тайном китайском займе». Но редактора газеты, который лишь туманно намекнул на нечто в этом роде, расстреляли после весьма краткой процедуры (чтоб другим неповадно было) — (может ли быть что- либо ужасней, с точки зрения расстрелянного?) — и говоруны сразу поговаривать перестали — настала тишь да гладь. Ситуация была настолько странная, что и самые бывалые ветераны хватались за голову — но тут же бросали — потому как, собственно, чего ради? К середине апреля всеобщая любовь и согласие перешли вдруг в общее взаимное недоверие, как встарь. Мощный катализатор на Востоке диссоциировал и ионизировал нестойкие, взрывоопасные внутренние связи напряжением своего колоссального поля, которое, говорят, сказывалось уже и в Германии. Ощущалось, что тут замешаны чуждые силы, но где была точка их приложения, не мог докопаться никто, ибо кое-кто умел молчать как рыба, а кто хотел узнать, не мог — у них ведь не было армии заплечных дел мастеров. Как вообще такого рода состояния, отношения, взгляды и учреждения могли существовать в окружавшем нашу бедную страну кольце советских республик (с выходом в белогвардейскую до недавних пор Россию), не в силах был понять никто. Но с теми, кто выказывал намерение разгадать загадку, расправлялись так, что и отъявленные храбрецы при виде этого теряли кураж и самонадеянность. Все знали: с первого апреля пытки — обычное дело. Но говорить об этом — значило тут же загреметь в камеру пыток. Так что молчать приучились и самые отравленные сплетнями болтуны, самые зловонные, самые немытые рожи, помалкивала даже пресса.

Генезип легко перенес утрату своих почти не обретенных богатств, поскольку еще не научился ими пользоваться. Мать наслаждалась свободой и той буквально сатанинской любовью, которую возбудила в сорока-сколько-то-там-летнем, не истрепанном бабами Михальском. Она извлекала из этого овдовевшего быко-функционера и кабаноидного упыря целые вагоны прямо-таки детских чувств, а сама излучала вполне расцветшую наконец женственность, на что уж и надежды-то не питала — лишь теперь у нее открылись глаза на мир: из сухой рогожки мир превратился в брызжущий фонтан неведомых красок, прикосновений, запахов, понятий, спермы и распирающей радости — заиграла кровь предков, хоть и по кудели — графьев де Кишфалуди-Сарош. Причем она и сама развилась, точно в каком-то дьявольском инкубаторе. Откуда-то вылезли пыльные изощренности, которым еще невесть когда учил ее покойник муж — теперь он из-за гроба наставлял и образовывал счастливого любовника. Михальский, доведенный до крайности, решил на ней жениться, но она все никак не могла принять на сей счет окончательного решения. Финансами ей немного помогали родственники, но неохотно, потому как и прежде они были против брака сироты из хорошей семьи с «этим пивоваром». «Если уж падать, так на самое дно», — говорила себе госпожа Капен, все больше сживаясь с мыслью навсегда связать свою судьбу с этим бурлящим энергией бугаем, «королем пэпээсовских кооперативов», как называли ее обожаемого Юзека. Только Лилиана бунтовала против жестокой судьбы. Тяжким ударом была утрата статуса аристократки и гарантированного им пресмыкательства «низших слоев», что, как она лишь теперь поняла, доставляло ей хроническое удовольствие. Но и она вскорости нашла свою наклонненькую плоскостишку для удобного падения, более интересного, нежели примитивный одномоментный «прыжок вниз» ее мамаши, — Лилиан начала играть эпизодические детские роли в театрике Квинтофрона (так называемом «Квинтофрониуме»), куда ее определил, преодолев известное сопротивление баронессы, влюбленный в ее дочь до полного «ostierwienienja» буйный и бушующий, вечно вне себя, Стурфан Абноль. Он решил воспитать для себя из маленькой Капеновны жену «нового типа» — как он загадочно выражался. Они жили в четырех комнатушках в заброшенном дворце Гонсеровских на улице Риторика — всякий знает, где это.

Через три дня по прибытии в региональную столицу К. (= РСК) Зип был зажат в тиски жестокой дисциплины: в офицерском училище типа С — самом адском (за складочку на простыне там давали до двух дней ареста, в зависимости от обстоятельств). Курсантов называли провинциальной гвардией квартирмейстера, в просторечии — «пегекваками». ОН САМ стал в этой среде фигурой почти мифической, несмотря на то (вот уж поистине чудо) что реальность его была даже чрезмерна, ибо проявлялась в частых инспектированиях, после которых паника, казалось, сохранялась в зданиях школы в виде какого-то почти материального флюида. Дух Вождя присутствовал буквально на всех занятиях и учениях, свободны от него оставались, кажется, только уборные — там отдание чести было запрещено. Но однажды приключилась забавная — с армейской точки зрения — история: зашел, значит, квартирмейстер в одно из таких помещений, где всюду стояли учтиво приглашающие к опорожнению кишечников агрегаты, зашел, дабы убедиться, неукоснительно ли выполняется данный приказ. Народу было полно. Не выдержали потрясенные недоучки-штафирки — вытянулись все как один по стойке смирно, невзирая на стадии опорожнения, в коих пребывали. Все получили по пяти дней губы. «Люблю, когда солдатня передо мной в портки ложит — зато на фронте не обосрутся», — говаривал вождь, распушив свои черные казацкие усищи. Но после былого отцовского террора дисциплина не особо тяготила молодого «юнкера» (еще и так, на русский манер, называли курсантов военных училищ) — Капен быстро приноровился к бессмысленным процедурам (даже стал постигать их глубокий смысл), и весь аппарат подавления и перелицовки нормальной, чуждой солдафонству, индивидуальности стал для него отличным антидотом против недавних переживаний — этот аппарат был словно полигоном «безымянной силы» Тенгера. С отвращением, почти с презрением думал Генезип об этой волосатой уродине. Искусство он теперь в гробу видал, и отчасти был прав — что и кому оно дает в такие времена? А о едва зародившейся метафизике не было даже речи — время спрессовалось так, что чуть не лопалось, — жизнь шла механически и монотонно. Первые две недели эмбрион офицера не покидал мрачного здания училища, возносящего свою кирпично-рыжую массу на склоне белых, известковых загородных холмов, — никак он не мог научиться правильно отдавать честь. Ближе к вечеру, в  к р а т к и е  полчаса предобеденной передышки, он мечтал о далеком городе и о семье, вглядываясь в буро-красное зарево на горизонте, порой подсвечиваемое зелеными вспышками трамвайных искр. «Так тебе и надо — вот тебе», — повторял он мысленно. В нем нарастала сила — не то чтоб послушное целесообразное орудие, а некий анархичный взрывчатый материал, который не желал складироваться в отведенных ему крюйт- камерах, — все переливалось куда-то в тайные, неведомые примитивному интроверту закоулки духа и там застывало во что-то зловещее, ощетинившись против него и жизни. Все чаще он ощущал в себе залежи безымянного отчуждения, но копаться в них не было времени. Так оно копилось, копилось — а потом наконец: «трах», и... но об этом позднее. Самый скверный симптом: сотворенная сила готовилась обратиться против творца. Рядом, на полях его «я», чья-то чужая рука уже писала таинственные знаки, прочесть которые ему предстояло гораздо позже. Это были блики тлеющих в подпольях души воспоминаний о том, как пробудилась странность, о тех проклятых первых днях жизни на свободе. (Не о последних ли?) Казалось, открылась и блеснула во вспышке потусторонней молнии пещера, полная сокровищ, чудес и кошмаров, но засовы (непременно засовы) тут же задвинулись, и было уже неизвестно, не сон ли это. До чего ужасным казался теперь тот первый взгляд в бездну неведомого, которая так влекла своим таинственным очарованием, разноцветьем грядущих событий, возможностью насытить неосознанные аппетиты — от низших до высших. Умственный аппетит, в зародыше задавленный в тот вечер у Тенгера и в обители Базилия, не подавал признаков жизни. Генезип ничего уже не ждал от «литературы», которая для него прежде заключала в себе небывалые возможности и несбывшуюся прелесть, то окончательное утоление, которого в жизни быть не могло. Все распалось, разлетелось на тысячу некоординированных проблем: от тайны Бытия как целого — до сумрачных глубин чувств, ужасающе и зловеще сцепленных со становящейся реальностью. Он был раздвоен: бывший мальчик и чуждый ему нарождавшийся офицер — обе сущности болтались друг подле дружки, не смешиваясь в единую личность. Так вот  к а к и м  должно было все это быть? В этом слове заключалось адское разочарование. Но он чувствовал, что виноват сам. От того дня и той ночи зависело его будущее. И на что он это употребил? Протянул свою грязную отроческую лапку к бездне тайн и вытащил пучок кровавых потрохов. А ведь может быть, это была сокровищница, и он сам все испортил — тем, что так неумело к ней потянулся, и никогда уже не вернется то мгновение, чтоб он мог исправить ошибку.

Генезип делал тогда первые шаги в несущественной прежде сфере дружбы. Тольдек был дисквалифицирован полностью. Прочие псевдодружбы школьного периода при перемене условий жизни ухнули в неясную, нерасчленимую массу прошлого. Вообще то время, когда-то казавшееся таким исполненным смысла, все больше бледнело и подергивалось серой пеленой на фоне новых событий, которые буравами вгрызались в сознание, высверливая якобы артезианские колодцы в дотоле не исследованных пустынных областях духа, выуживая из таинственных глубин все новых глубинных идео-

Вы читаете Ненасытимость
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату