они ухватили мгновение восхищения миром», — подумал он, но не слишком был доволен этой мыслью. Что- то испортилось во всей композиции этой ночи. «Нехватка фосфора в мозгу. Эта бестия, словно пламя, пожирает меня...»

Он уснул, убаюканный монотонным пением, долетающим из пещеры, и проснулся только перед рассветом, когда Геля, выходя из храма, коснулась его плеча. Он чуть не свалился в пропасть от испуга. Он не знал, где он, кто она, даже не знал, кто он сам. На мгновение его охватил метафизический страх: общая таинственность бытия частично реализовывалась в загадочности мгновения, в абсолютной непостижимости того, что вообще что-то есть, — как будто отпали все привычные повседневные связи, распались искусственные жизненные соединения, и одинокая голая суть, как не имеющая пространственных характеристик математическая точка, мгновение длилась над жутью безмерной глубины диссоциированного существования. Он пришел в себя. Луна заходила за плоскую гору в глубине долины. Лицо Гели, освещенное теплым лунным отсветом, выражало неземное восхищение.

— Уже успела перейти в буддизм? — спросил Атаназий.

— Да, — ответила она с обезоруживающей простотой. — Мне было откровение. Предчувствие исполнилось. Ты знаешь, а ведь там, в храме, были собаки. Как это трогательно, это равенство всех существ перед Тайной. Я и себя чувствовала среди них такой же собакой. Потом я пела вместе с ними. Они разрешают все. Это единственная религия, в которой божества — лишь символ Тайны, а не сама Тайна. Это не противоречит моим знаниям о философии, даже нашим системам, это также своего рода пантеизм.

— А может, быть все это только потому, что ты пока слишком мало знаешь об этой религии? Может быть, именно поэтому ты можешь примирить ее с данными твоего разума?

— Нет, детка, я знаю все, что надо. Я также знаю все негативное, а позитивной философии в наше время быть не может — только ограничение. Выпштык прав, но я только сейчас поняла, в чем состоял его «трюк»: нет такой системы понятий, которая могла бы закрыть тайну, но именно та религия, которая оказывается последней завесой, является единственной совершенной — та, в которой есть только живые символы мертвых в философии понятий. Я пришла к этому, решая проблему троичности: единичность выше ее, потому что бытие едино. Единица ничуть не менее таинственна, чем тройка. У меня на самом деле было откровение. И это живая, а не какая-то несовершенная, метафизика. Ах, быть наконец в состоянии пережить то, о чем думалось в мертвых категориях! Нет у меня больше системы, как у тебя: ты несовершенный метафизик старого типа, — добавила она с легкой иронией. — Я хочу быть доброй, хочу принести себя в жертву — мне хотелось бы обнять весь мир и насытить его моим переполненным сердцем. («И это говорит она, это воплощение зла. Боже! Какое извращение».) Я хотела бы быть жрицей и отдаваться, как древние хеттские принцессы, прохожим, даже жалким нищим... («Ну, понесло женщину».)

— Может, прокаженным? — спросил раззадоренный Тазя. — Боюсь, как бы твоя диалектика не привела тебя к тотемизму, а за тотемизмом ничего больше нет, только тождество всего самому себе в непосредственном переживании, то есть просто животное. Все, конец, здесь голова мягко касается стены, даже не стукнув о нее...

— Ну же, пошли. Если я стану тотемисткой, то ты — тем животным, которое я буду почитать.

— И торжественно съешь меня в годовщину обращения в эту веру?

— Нет, я буду есть тебя каждый день, и ты будешь возрождаться в пламени моего вожделения...

— Не говори больше. Я боюсь тебя.

— Этот твой страх — самое большое мое наслаждение.

Их окружили коричневые люди в белых широких одеждах и слушали их странный говор. Над озером внезапно взошла заря.

— Я боюсь, что я уже всего лишь животное. Порой сам не знаю, кто я.

— Ты никогда не знал и никогда не узнаешь. Ты живешь только во мне. Ты — мой сон о найденном счастье.

— А кто ты?

Я темный божий огнь, средь вихрей я царю, Лечу я с воплем вдаль — за колокольным звоном, Бужу во мраке гор я алую зарю Звездой страданья, искрой боли, стоном, —

вдруг продекламировала она начало «Люцифера» Мицинского.

Атаназию стало жаль ее и одновременно стыдно за нее. И снова он почувствовал, что любит ее, что она тоже  ч е л о в е ч е с к о е  с у щ е с т в о, страдающее, оговаривающее себя, раздираемое противоречиями. Впервые он ощутил ее такой, какой она была сама для себя. «Кошка, змея и бедная обманутая коза!» — подумал Атаназий словами, которые Никефор говорит Базилиссе Теофану в драме Мицинского «Во мраке золотого дворца». И все-таки ему показалось на миг, что есть в ней что-то на самом деле несусветное: какое-то женское воплощение Люцифера — черт его знает что такое. [Своими мыслями на тему Зоси и возможностей какой-то деятельности там, у нивелистов, Атаназий не стал делиться с Гелей. Это был теперь его единственный резерв, он не хотел транжирить его. Боялся, что Геля сумеет убедить его в чем угодно. Впрочем, в теоретических беседах на социальные темы она сама постепенно обращала его в нивелистическую веру.]

— Если ты боишься потерять человеческий облик, то, может быть, ты хочешь, чтобы я возвысила наши отношения своим покаянием, может, ты хочешь...

— Не говори так. — Он впился поцелуем в ее губы в присутствии всех чернокожих, которые глухо зашептались между собой.

— Нет, — легким движением отстранила она его. — Нет, мы еще должны пройти муки полного очищения. Не расставаясь, не отказываясь ни от чего, мы преодолеем все, что в нас еще осталось обыденного и пошлого: эту мелочную ревность и ощущение того, что наши тела принадлежат нам. Мы растворимся во множестве, размножим наше общее «я», растворив его в мироздании, символами которого станут для нас другие люди, для того, чтобы еще больше связать его в одно непередаваемое нечто, находящееся за жизнью, на грани небытия, чего пока еще не было на земле с момента ее творения.

«Сумасшедшая. Начинаю догадываться. Ах она, бестия. Ей, видите ли, уже скучно со мной одним. И это в такой момент, когда я, можно сказать, полюбил ее. Именно поэтому. О, чудовище: она подсознательно чувствует это. Надо выдержать любой ценой. Мне нельзя любить ее. А то, что она говорит, вздор. Жаль мне ее. Но от жалости до любви один лишь шаг. Надо выдержать. Но отказаться от нее я пока не смогу», — молнией промелькнуло в голове Атаназия.

— Только ты должен мне подчиниться, — продолжала она, но Атаназий слушал ее уже в другом измерении — измерении абсолютного одиночества. — Полностью подчиниться. И как только ты мне подчинишься, ты станешь настоящим моим властелином...

«Подчинюсь всему, потому что обязан, обязан, и в этом — блаженство». — Он уже безумно желал ее, несмотря на то, что пять часов назад... — «Но любить тебя не стану. Не позволю себе такой роскоши. Зося, спаси меня», — прошептал он, но в этом была какая-то неискренность по отношению к себе. Он всмотрелся в быстро светлеющее небо: над горизонтом — а он уже становился оранжевым, уже золотым — зарозовело маленькое слоистое облачко, ветер стих. Из-за гор, далеко за озером брызнул желтоватый свет, и спустя пару секунд перпендикулярно из линии горизонта вылетело ослепительное солнечное ядро, заливая жаром и блеском весь этот зачарованный загадочный мир, который вместо того, чтобы на свету терять свою нездешность, еще отчетливей представал в странном ужасе ясности. Тропический день был еще более несусветным, чем тропическая ночь. Атаназий как будто видел другую планету или давно прошедшую геологическую эпоху. И в этот момент в его сознании возникла тягостная проблема: «Я не могу понять, кто я. Я всего лишь обычный альфонс — ибо, если я не могу любить ее, если не могу позволить себе этого и если заранее соглашаюсь на обещанные ужасы, то я никогда не смогу стать ее мужем, то есть я нахожусь на ее содержании. А с другой стороны, почему какая-то церемония должна давать право на что-то такое, что без этой церемонии считается мерзостью? Традиция, общественный договор, а стало быть, в принципе, ничего в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату