боявшегося воды! Переправа через Оку на лодке, в былые дни наших охот, была для него сущим испытанием!)
Я пришел в военкомат с телеграммой, мне сказали: «Езжайте! Там сразу встаньте на учет!» Так очутился в Ташкенте. Началась работа с Протазановым. В комнатке, куда поселили мою семью, негде было поставить столик и стул для работы, вот меня и устроили на Учительской в парадной: дверь, ведущую в дом, забили, его хозяева стали ходить через калитку, а я прямо из парадной два шага — и на улице! Удобно, никого не тревожил, съемки ведь шли и ночью и днем.
Никогда не забуду, как работал Лев Наумович Свердлин! Каждый день — иногда после четырнадцатичасовой съемки — он шагал со мною от Шейхантаура через весь город пешком, хотя мог часть пути ехать на трамвае, шагал, чтобы поработать в пути над завтрашней сценой. Я был нужен ему как живой контрольный прибор. То присаживаясь на скамью, то останавливаясь посреди улицы, на глазах удивленных прохожих он показывал разные варианты сцены, спрашивал, как лучше — так или так? А может быть, эдак? Дойдя до моей парадной на Учительской, простаивал еще добрый час и — только когда был совершенно удовлетворен рисунком сцены — уходил, сияя: он жил на Учительской дальше.
Полным контрастом с этим был стиль работы Якова Александровича Протазанова. Спокойный, скептически улыбающийся, он не позволял себе волноваться, приходил на съемку, помахивая стеком, встречал разговорами на посторонние темы, анекдотом, шуткой. Если сцена на съемке не ладилась или, что еще хуже, вдруг обнаруживался брак пленки и ее приходилось выбрасывать, Яков Александрович мягко улыбался и говорил:
— Чего вы волнуетесь? На монтажном столе все сойдется…
Он был выдающимся мастером монтажа, знал это, и, что бы ни произошло, был спокоен: картина выйдет.
Когда съемки «Насреддина в Бухаре» подходили к концу, в Ташкенте неожиданно появился на несколько дней — во флотском кителе и морской фуражке — Леня Соловьев. Его вместе с другими защитниками Севастополя вывезли на корабле за несколько дней до сдачи города. Путь на Москву с Северного Кавказа был отрезан гитлеровскими армиями, ну и пришлось давать кругаля через Каспий и Среднюю Азию.
Я устроил Леню ночевать в своей парадной. Сидя на ее ступеньках, свесив ноги на тротуар, он рассказывал об обороне Севастополя. Сейчас вспомнил случай, переданный им, незаметный на фоне грандиозной битвы за Севастополь, и все-таки в нем что-то есть, от чего щемит сердце.
Севастопольский комендант
Жил-был майор Старушкин, севастопольский комендант. Был олицетворением города, его живой совестью. Ходил майор Старушкин по Севастополю, сверкавшему белыми домишками на солнце, и город вокруг него всегда был такой же трезвый, подтянутый и аккуратный, как его комендант.
Ворвалась война. Двести пятьдесят дней моряки, артиллеристы и пехотинцы обороняли Севастополь под непрерывным артиллерийским и минометным огнем. Да и самолеты со свастикой утюжили землю бомбовыми ударами. Танковые орды Манштейна плотным кольцом окружили город и, накрывая огнем, превращали Севастополь в руины. Проходили недели, а гитлеровские танки не могли продвинуться ни на метр — такова была стойкость защитников: только нечеловеческим напряжением нервов можно было выдержать стену огня, который день и ночь обрушивался на них.
Чтобы как-то облегчить людям жизнь, предоставить нервам короткий отдых в часы, когда бойцам с переднего края давали увольнительную, им стали отпускать по чарке водки: выпьешь, вроде чуть отляжет от сердца. Но и в те дни стоило среди руин появиться Старушкину, захмелевшие разом трезвели и исчезали с его глаз. Шел майор Старушкин сквозь минометный огонь по осажденному Севастополю, и город вокруг него, как всегда, был подтянут и трезв.
Настал горький день, был отдан приказ оставить Севастополь: фашистские танковые колонны далеко обошли город и ринулись на Северный Кавказ. Прощаясь с Севастополем, моряки плакали, клялись возвратиться с победой. Спустя несколько дней после того, как город был оставлен, Леня вместе с Баковиковым — тоже корреспондентом «Красного флота» и защитником Севастополя — шли в Поти приморским бульваром. Неожиданно увидели Старушкина: шел, слегка покачиваясь, под хмельком. Остановились как вкопанные и прочли в глазах друг у друга: Севастополь сдан! Официального сообщения еще не было. Потом Баковиков схватил Леню за руку, оттащил в кусты и сказал:
— Зачем смущать Старушкина! У него горе! Раз в жизни может же выпить и севастопольский комендант! Будем считать, что мы этого не видали.
… Прогуливаясь по Учительской, весь во власти воспоминаний, остановился перед домом, в котором часто бывал в первый год войны. Его теперь не узнать — неповторимое своеобразие дома исчезло. Исчезла темная деревянная решетка во всю высоту дома, которая ограничивала крошечный палисадник.
В прохладе этого палисадника и в комнатке рядом прожил я восхитительнейшие часы поэзии, дружбы, кофе… Да, да, и кофе! Просто диву даешься, когда вспоминаешь, какой вкусной казалась традиционная чашка ячменного кофе у Александра Сергеевича Кочеткова в тот голодный год.
С любимыми не расставайтесь…
Худощавый, высокий, откинутые назад пепельно-серые волосы… Словно сошел с одного из полотен Дюрера. Характерное для портретов средневековья сочетание: необычайная интеллигентность и в то же время что-то от плотника. Особая розовость щек, в глазах звериная святость. Поразительное умение восхищаться — с непривычки некоторым чудилось в этом преувеличение. Но стоило чуть пообщаться, как чистота его взгляда завораживала и делалось ясно: именно такой, каким кажется. Естественность. Естественность во всем!
Хотя Кочетковым самим трудно жилось в Ташкенте, они оказывали приют еще и другим, нуждавшимся в нем. В первые месяцы войны у них жил сын Марины Цветаевой — жизнерадостный «гимназист», вскоре призванный и погибший на фронте.
Они приютили у себя и В. А. Меркурьеву — старую поэтессу из круга символистов, дружившую с Вячеславом Ивановым, с которым, кстати сказать, был дружен в юности и Кочетков. Меркурьева тяжело болела и умерла зимой 1942/43 года здесь же, в Ташкенте: за ее гробом, под хлопьями мокрого снега и пронизывающим ветром, шли двое — Кочетков и я.
Именно к Кочеткову я привел Леонида Соловьева в первый же вечер, когда тот объявился в Ташкенте. Этот день стал своего рода страницей истории советской поэзии — столько об этом написано. В тот вечер Александр Сергеевич прочел Лене свою, ныне знаменитую, «Балладу о прокуренном вагоне». Кто теперь не знает звучащую как заклинание строку из нее: «С любимыми не расставайтесь!» Хотя стихотворение было написано в тридцать втором году под впечатлением крушения поезда, в дни войны казалось, что оно обращено к людям, сражавшимся с гитлеровскими полчищами.
Леню оно потрясло, по его просьбе Александр Сергеевич прочел балладу второй и третий раз, наконец, продиктовал ее Лене. Наутро Леня уже знал ее наизусть. А вернулся в Москву в «Красный флот» и принялся читать встречным и поперечным — стихотворение начало расходиться в бесчисленных списках не только по морям, но и по фронтам. Хоть опубликовано оно не было, его списывали друг у друга — подчас с голоса, с устного чтения, и оно, бывало, возвращалось, с перепутанными строками, с отсебятиной. Так к Кочеткову пришла известность — единственная, какую ему довелось увидеть при жизни.
Жил он трудно до конца своих дней: скромность, незащищенность и достоинство не позволяли ему участвовать в свалках, какие ведут в издательствах стихотворцы. При жизни ни одна строка его оригинальных стихов не была опубликована, да и теперь напечатано далеко не все. Среди литераторов