Гибсон на пару отодрали Буковски – и вот вам их выродок» (
Я отвлекусь немного на знаменательную историю, рассказанную мне примерно в то время одним знакомым. Его тетушка легла в глазную больницу «Мурфилдз» на операцию по трансплантации роговицы, удалению катаракты или еще чему-то в этом роде – в общем, ради тонкой офтальмологической процедуры. Она лежала на койке, гадая, что ее ожидает, и тут к ней зашел врач-консультант.
– Здравствуйте, мисс Тредуэй. Вам уже рассказали об операции? Мы собираемся удалить ваши старые, помутневшие хрусталики и заменить их новыми, донорскими. Только и всего. Правда, в настоящий момент донорских глаз у нас нет.
– О.
– Но я бы на вашем месте не беспокоился. – Он подошел к окну, окинул взглядом улицу. – Сегодня дождь, значит, долго нам ждать не придется.
Знаете, есть что-то нехорошее в полной уверенности доктора в том, что, раз улицы стали скользкими, где-то в городе непременно разобьется насмерть посыльный-мотоциклист и очень скоро пара молодых, здоровых глаз помчится, уложенная в термос, к операционной. В тот самый термос, скорее всего, что был прикреплен к заднему сиденью мотоцикла…
Что же, таким был Лондон не ведавших факса и Интернета восьмидесятых. Работу того и другого исполняли курьеры и автомобили, необходимые материалы переносились с места на место в обличии скорее массивных атомов, чем легковесных электронов.
Однако я собирался поведать вам о Вонючке. Карьера литературного критика неуклонно вела меня к мгновению, когда я вскрою доставленную курьером коробку (ничего себе! ну ладно, ладно) и обнаружу книгу, о которой ничего хорошего сказать будет нельзя.
«Знаешь, если не можешь сказать ничего хорошего, так лучше и не говори ничего» – такую рекомендацию дает своим детям большинство матерей, и это, как всегда, совет, к которому стоит прислушаться. Беда, однако, в том, что ожесточение успело, как я уже говорил, наполнить ваше сердце, изгнав из него снисходительность, сострадание и сочувствие к собрату по цеху.
Я воздержусь от упоминания имени автора и названия книги, скажу лишь, что Вонючка пробудила во мне чувства самые низменные. Я навострил перо, окунул его в наиболее ядовитую из всех имевшихся у меня жидкостей и приступил к обнародованию оных. Точно так же, как в человеке красивом красиво все: волосы, нос, лодыжки, ресницы и пупок, – дурной писатель поражает вас дуростью каждой частности его сочинения, от стиля и синтаксиса до нравственных воззрений и духовных достоинств. Среди читателей
Я мог бы надеяться, что безымянный сочинитель безымянной книги, столь безжалостно разодранной мной в клочки, тоже моей рецензии не читал, однако знаю – по случаю, – что это не так. О, моя рецензия была остроумной, разгромной и – на взгляд всякого, кто ее прочитал, – неоспоримо убедительной и неотразимо верной. Я приводил цитаты, которые выносили бедному автору приговор его же или ее же собственными устами, я ставил под сомнение здравость их рассудка, разумение и интеллект. Я «доказал», что их книга не только дурна, но и порочна, не только несовершенна, но беспринципна, раболепна и лжива. Я искренне верил, что так оно и есть. Она действительно была совершенно ужасной, эта книга. Будь она кое-как сляпанной и бесталанной, но добронамеренной и приемлемой по тенденции, я наверняка трогать ее не стал бы. Но, поскольку то была Вонючка, искупить ее недостатки не могло ничто, и я позволил себе разойтись в полную силу. Не нужно, впрочем, придавать моей рецензии слишком большое значение. Вам следует понимать, что в ту неделю на эту книгу и на другие было написано множество рецензий и похуже моей, что масса рецензий куда более гнусных и порицательных пишется о книгах
За долгие годы, в которые я выставлял сделанное мной на всеобщее рассмотрение, мне пришлось получить собственную долю критических отзывов. Теперь я в них уже не заглядываю, а моим друзьям хватает сообразительности не соболезновать мне (или время от времени не поздравлять) по поводу рецензии, которой сам я не прочитал. Однако в течение тех многих лет, когда я оставался попросту не способным воспротивиться желанию заглянуть в очередную рецензию, а заглянув, ощущал себя униженным, пришибленным и придавленным беспощадностью или жестокой наблюдательностью ее автора, я ни разу не испытал и десятой доли хронической удрученности, которая несколько недель кряду изводила меня после моего покушения на автора Вонючки. Я лежал бессонными ночами и пытался представить себе его или ее реакцию. Или трусливо воображал, как в один прекрасный день, как раз когда я буду ожидать этого меньше всего, этот автор, окончательно поверженный в прах и обнищавший, подстережет меня и выплеснет мне в лицо кварту настоящего купороса – в отместку за кварту купороса символического, которым я облил его или ее творение. В настроении менее эгоистическом я рисовал себе их страдания и униженность и чувствовал себя погромщиком наихудшего толка. Какое право имел я причинять им горе? Мое ли это дело – выволакивать на свет божий их неудачные фразы и ложные умозаключения? Какого хрена, иными словами, я к ним прицепился?
Сколь угодно большое число рецензентов и критиков скажет вам, что если кто-то представляет свою работу на суд публики и норовит получить за это деньги, то публику следует предостеречь от трат, отменить которые ей потом не удастся. Если вы, сочинители и исполнители, боитесь волков, скажут они, так не ходите в лес. Да и вправе ли, прибавят они, выворачивая тему разговора наизнанку, люди театра, литературы, кино, телевидения и любого другого вида искусства рассчитывать на иммунитет от мнения тех, кто разбирается в их деле? Или их можно только расхваливать, награждать овациями, баловать, превозносить до небес и ласкать?
Я не могу опровергнуть ни одного слова этих и многих других убедительных апологий, повседневно произносимых радетелями критики. Позиций, занимаемых людьми по отношению к искусству и практике рецензирования, существует многое множество, однако ни одна из них, ни единая, не подразумевает ответа на вопрос: как тебе, критику, удается жить в мире с собой, зная, что твое озорное остроумие, тонкая проницательность и пренебрежительное суждение причинили какому-то человеку боль, от которой он плачет ночами, пока не заснет? А то и похуже: как тебе удается жить в мире с собой, сознавая, что ты обратился в человека, коему попросту
Все это слабость, слюнтяйство, а может быть, и измена кембриджскому литературному идеалу, который отстаивали великие люди, от Ливиса до Кермода, однако художественный уровень, литературные ценности, эстетическая подлинность и критическая прямота интересуют меня гораздо меньше, чем чувства других людей. Или – следует, пожалуй, добавить – мои собственные, ибо мне невыносимо чувство, что я обидел кого-то, наделал себе врагов. Да, это слабость, да, слюнтяйство, но что я могу поделать? И потому я испытал облегчение, когда Алан Корен возглавил «Лиснер» и предложил мне оставить литературные обзоры и начать писать еженедельную колонку на любую тему, какая покажется мне любопытной. Начиная