так же прямо и только челку поминутно сдувает со лба. Смотрю и думаю: черт подери — пэтэушницы! Старые бабы, за пятьдесят обеим… Чудеса!
— Цветы жизни, — вздыхаю я лицемерно.
…Сижу, не спешу уходить. У Аспиряна много дел, но он человек деликатнейший, меня не гонит. Понимает все — и про бабулю, и про колбасу, и про наше отделение в целом. Наши клиенты не то чтоб такие тяжелые, большинство из них сломало себе хребты много лет назад, и все уже устаканилось: и к трубкам в мочеиспускательном канале привыкли, и к вяло заживающим пролежням, и к коляскам, и к обвисшим членам. Одна беда: всегда одни и те же. Из года в год приезжают они за каким-то дьяволом лечиться, будучи уже вполне безнадежными, — они это знают, они давным-давно успокоились и понимают, что не пойдут никогда, но все же едут. Я знаю их по имени-отчеству, у нас зачастую фамильярные, доверительные отношения, которыми мы пытаемся заполнить тягостный вакуум бессмыслицы. Вера в полное выздоровление жива в одной бабуле. Это, кстати сказать, нравится не всем. Некоторых даже раздражает.
Вот и подтверждение последнему: в коридоре меня останавливает мрачный небритый мужик, из ходячих. Наверно, везунчик. Вскрытая на предмет чепухи спина. Я его не знаю, палата не моя.
— Скажите, пожалуйста, — гудит он, хмуря брови, — какие вы ведете палаты?
— Вот, вот, вот, — я тычу пальцем. — А также вот, вот, вот и вот.
— А нас — бабуля?
— А вас — бабуля.
— Блядь, — говорит мужик, поворачивается и уходит прочь.
Я весело пожимаю плечами, заворачиваю в клизменную.
Клизменная — это отдельная песня, ноу-хау нашего отделения. Приедут, случается, какие-нибудь гости, и даже иностранные, — ходят, воротят носы, смотрят с нескрываемым презрением. Мол, бедновато, — вот у нас и холлы, и даже «зимние сады» с бассейнами на сотню человек, а тут — беднотища! И вдруг — клизменная. Челюсти отвисают, глаза воспламеняются, сверкают фотовспышки — да! вот такого у нас нет! это надо взять на вооружение! И ходят кругами, осматривая «трон» со всех сторон, — а трона-то всего-то и есть, что койка с дырой, под которую подведен унитаз.
Клизменная — в некотором смысле отдушина. Это — курилка. Когда в ней пусто, лучше места не сыскать во всей больнице. А к запахам настолько привыкаешь, что в быту начинаешь ощущать их нехватку. Иногда я всерьез начинаю мечтать о письменном столе — поставить бы его здесь, возле очка, и часть проблем решилась бы мгновенно. Сидел бы я один, в тишине и покое, и ни одна сволочь не достучится…
За окном — четыре корпуса общежития, а дальше — выцветшие, бурые болота и лес, до которого вовек не дойти. Там же — быстрорастущее кладбище. Святости маленькой, недавно построенной часовни явно недостаточно, чтобы оздоровить местную ауру. Недавно я поймал себя на том, что и с пейзажем я постепенно срастаюсь. Проснулся как-то раз дома, на диване, после двухчасового сна, взглянул на улицу — что-то не то! А где же осенние топи, где гнилой простор? Куда подевалась трясина?
Так оно и бывает — исподволь, украдкой, из количества в качество, по спирали.
…Плетусь обратно — дописывать про удовлетворительное состояние.
И день проходит. Днем я называю четыре часа до обеда. Дальше — уже иное время, со своими сюрпризами, плюсами и минусами. Как ни крути, есть капля правды в рассуждениях насчет временной неоднородности.
К примеру, обед — святое дело, это время «Ч». Дежурный врач — ваш покорный слуга — под видом забора пробы имеет право полноценно напитаться. Что до меня, то я их, гадов кухонных, не проверяю никогда. Кому надо, все равно упрет. Встречались у нас сознательные личности, которые считали своим долгом присутствовать аж при закладке масла в кашу. И что же? Однажды, что-то позабыв, одна такая правильная вернулась, и вот вам картина: необъятная тетка, багровая от волнения, самозабвенно ловила в черпак драгоценное, полурасплавившееся кило…
…Меня приветствуют: «Приятный аппетит!»
Затемнение. Дежурный доктор — фигура высшего порядка. Всех как ветром сдувает из-за стола — доели не доели. Обмахивают грязным полотенцем оцинкованную поверхность, несут куриный бульон. За верхоглядство и демократичность — две котлеты вместо одной. Вежливо хмурюсь: закормите! Разве я съем?
Съедаю.
После обеда — чувство легкого недоумения. Вроде и живот набит, а впечатление, будто в чем-то обманули, провели. Раздраженно гоню от себя прочь сомнения и мрачные мысли. Впереди — халява номер два: логопеды.
Тоже отдушина, хотя они, возможно, оскорбились бы этим «тоже». Если помните, номером первым шла клизменная. Но нет, здесь все иначе, здесь не врачи и даже не персонал, а педагоги, личности совсем другого склада, пускай оно и не заметно при поверхностном рассмотрении, — даром что в белых халатах.
Чай уже поспел, дамы спорят о достоинствах и недостатках мужских трусов.
— Что вы хотите — просторные! — увлеченно доказывает первая. — Рука свободно пролезает!
— И голова! — со смехом добавляет ее коллега.
С ними отдыхаешь сердцем.
Но сегодня — не тут-то было. Трезвонит телефон: меня таки нашли, приглашают навестить приемник.
— Ты возвращайся! — говорят мне логопеды. — Мы тебе булочку оставим.
— Ему сегодня булочка не нужна, — подает голос Аспирян (он тут как тут). — У него было время «Ч».
— А-а! — тянут женщины. — Ишь он какой!
Криво улыбаюсь, делаю ручкой, выхожу. Плетусь в приемник, поигрывая молоточком. Ну-ка, что у нас там? Для сюрпризов еще рановато, для сюрпризов существует ночь. Сейчас, вероятно, меня ожидает что-нибудь простенькое.
Так и есть — битое рыло, болит голова. «Чебурашка» синего цвета. На снимок, сука! Я краток и строг, мечтаю о милицейском мундире и резиновой палке. Оговорюсь, что в мирной жизни грезы подобного сорта мне не свойственны.
Праздно расхаживаю взад-вперед, пока ему просвечивают череп. Потом жду снова: снимок проявляется. Наконец окунаю пальцы в раствор, извлекаю мокрый лист. Смотрю на свет — черт его разберет! Вроде что-то там сбоку наклевывается… Или это у него отроду так? Делаю запись: «На мокрых рентгенограммах черепа убедительных данных за костно-травматические повреждения в настоящее время нет». Ключевые слова: «на мокрых», «убедительных», «в настоящее время», — окапываюсь.
Захожу в смотровую, где битое рыло торжественно меня оповещает: оно уже не хочет ложиться в больницу, оно пойдет домой. Молча гляжу на него в упор. На хрена ж я, спрашивается, с тобой вошкался?
— Будут вопросы — отвечу, что ушел сам, без разрешения, — произношу я после полной значения паузы.
Рыло схватывает на лету, прижимает руки к груди. Расквашенные губы размыкаются, но я упреждаю кваканье, успеваю первым:
— А ну пошел отсюда! Чтоб духу твоего здесь не было!
Потерпевший испаряется. Бросаю взгляд на часы: время вышло, булки съедены, чай выпит. Стало быть — наверх, к бабуле, в поисках новых приключений. Поднимаюсь, в лифте — прежние задумчивые личности, скрюченные судьбой. Бабули, однако, уже след простыл. Чего, спрашивается, приезжала?
Устраиваюсь в ординаторской, вынимаю умную книгу. Читать невозможно: прислушиваюсь к перепалке в коридоре. Оттуда доносится:
— Мне стыдно за вас! Нас уже носом тычут! Неужели самим непонятно, что надо работать в перчатках?
— Да я-то всегда в перчатках! Я же знаю, что это — член, за него взяться — как за электрический