же с испугом слежу, как натягиваются перекрученные жгуты. Впечатление такое, что он, всем законам вопреки, сумеет-таки их разорвать.
— Только не уходите, — упрашивают сестрички. Угрюмо киваю. Понимаю, что уходить нельзя.
— Позвоните ко мне наверх, предупредите, что я тут.
Они исчезают. Я присаживаюсь на табурет и тут же встаю, возбуждение и ярость не дают расслабиться. Ох, дьявольщина, его не берет реланиум. Будто водой укололи — прежний взгляд, прежние мысли.
— Сиди-сиди, жди, — улыбается он. — Я подожду. Я…
И он продолжает. На протяжении двух с половиной часов я слушаю, что и как он сделает со мной и моим окружением. Я не вчера появился на свет, но узнаю много нового. В какой-то миг не удерживаюсь, подхожу и бью его наотмашь по физиономии. Но ему, естественно, ничуть не больно, удар лишь умножает его силы.
— Ах гондон! — задыхается спеленутое существо. — Сейчас… сейчас я тебя натяну…
Я проверяю узлы, подтягиваю то в одном месте, то в другом. От собственной беспомощности он приходит в окончательное бешенство, речь делается бессвязным набором матерщины. Бросаю взгляд на часы: где же эти сволочи!
И тут они появляются на пороге, все трое. Я оказываюсь свидетелем удивительной метаморфозы: псих моментально успокаивается. Ему достаточно одного только вида вошедших, хотя во мне их внешность не пробуждает никаких особенных чувств. Впереди — пожилой коренастый доктор, за его спиной — два мирных, добродушных санитара. Соображаю, что в этом-то неистребимом добродушии и прячется самое главное.
— Что же ты разбушевался? — участливо спрашивает один из них, лет сорока, весь в крупных веснушках.
Самоубийца отворачивается.
— А я его знаю, — сообщает мне доктор негромко. — Он у нас уже лежал. Ему было шесть лет, когда он выскочил на дорогу — побежал за мячиком. Попал под грузовик. Через месяц от него отказались родители.
— Молодцы, хорошо связали, — хвалит меня санитар и берется за узлы. — Ну что, поехали? — обращается он к парню. Тот молчит.
Его развязывают, он послушно встает, заводит руки за спину. Тонкой, несерьезной тесемочкой ему связывают кисти. Все — и он в первую очередь — прекрасно понимают, что этого достаточно. Приди ему в голову эту веревочку порвать… я ловлю себя на довольно скотском желании увидеть, что будет в этом случае.
Травматика ведут по коридору, спускают вниз. К машине. Я провожаю и ощущаю себя мелкой трусливой собачонкой, которая торжествует и жалеет лишь о том, что невозможно укусить на прощание. Правда, мячик, за которым побежал некто шестилетний, незнакомый, прочно заседает в голове и время от времени начинает подпрыгивать, покорный толчкам призрачной ладони.
…Рекламная пауза. Дрожащими, между прочим, руками вынимаю папиросу, выхожу на улицу. На всякий случай смотрю наверх: не висит ли кто еще. Усмехаюсь, встряхиваю головой. Вот же паскудство! Ну, будем надеяться, что на сегодня все.
Я в два приема высасываю беломорину и с прищуром взираю на медленно подруливающую машину «скорой помощи». Подозрительно интересуюсь:
— Кого привезли?
— Да битое рыло, — отвечают мне.
…Иду к себе наверх. Это, как нетрудно сообразить, происходит уже минут через сорок.
Черт меня дергает замедлить в холле шаг и обратить внимание на нечто в коляске, одетое в куртку и вязаную шапочку до глаз. Стоит себе коляска прямо в центре, продуваемая всеми ветрами, — и пусть стоит. Но я останавливаюсь и внимательно всматриваюсь в наездника. Скрытое сумерками лицо глупо улыбается. Это Ягдашкин. Едреный хобот! Он же пьян.
Нет, не пьян. Сказать, что он пьян, — значит, ничего не сказать. Идиотская пасть, неустойчивые глаза. С правого бока весь в грязи: где-то, видно, выпал по дороге. Меж парализованных колен — чекушка с настойкой овса, сорок градусов, почти пустая. Только муть на донышке болтается.
— Блядь, — говорю я в сердцах, не заботясь об ушах гардеробщиков и лифтеров. Я свирепею всерьез, по-настоящему. — Быстро в лифт!
Лифт уж готов, выцветший услужливый Роберт помогает мне вкатить нелюдя в кабину.
— За что мне это? — спрашиваю я неизвестно кого, пока лифт поднимается. — Что это за долбаный профиль работы?
Я лично, своими руками закатываю Ягдашкина в родную палату. Там сидят его побратимы, такие же колясочники. У одних на губах поганые ухмылочки, другие с показной непричастностью отворачиваются. Насквозь их вижу, сук. Жрут все до единого, животные.
— Ползи на кровать! — командую Ягдашкину. — Живо!
— А… че ты… — Он выдавливает нечто среднее между хрипом умирающего и отрыжкой.
Сестры заглядывают в палату, осторожно шепчут, что меня снова зовут вниз; вероятно, битое рыло.
— Закиньте его в койку, — бросаю я на ходу и выхожу.
Я снова в приемнике. Батюшки светы! Передо мной раскладывают пять свеженьких, только что оформленных историй — выбирай! Бросаюсь в смотровую: хрюканье, невнятное бухтенье, перегар, кровища. Кажется, что вся окрестная нечисть, привлеченная поздним часом, слетелась сюда и где-то — сокрытый до поры до времени, но совершенно неизбежный — маячит гвоздь программы, гоголевский Вий. Его доставят глубоко за полночь, его, под шум мертвящего ноябрьского дождя, втолкнут на каталке…
К дьяволам их черепа, я даже не прикоснусь к снимкам. Всем — сотрясение несуществующего мозга.
К полуночи освобождаюсь, плетусь наверх. Лифт уже не работает, на лестнице темно. Между этажами — парочки и группочки, кто-то играет на гитаре. При моем появлении все подтягиваются, подбираются, но занятий своих не оставляют. По всем канонам я должен был бы шугануть всю эту гопоту, и некоторые так и поступают на моем месте, но мне сей беспорядок по барабану. Приближаюсь к пятому, родному, этажу, до меня доносится шум. Я вполне спокоен и готов ко всякому. Материализуюсь в коридоре, вижу страшную картину: извивающееся тело Ягдашкина, уподобившееся тюленю, перемещается с помощью рук в сторону сортира. Неподвижные ноги волочатся по полу. Ягдашкин оглядывается, в зубах — сигарета. Он вздумал покурить, его не высадили в коляску, и он решил по-своему справиться с проблемой. Я пускаюсь в погоню.
Сестры стоят, качают головами. Половина Ягдашкина уже в сортире; я влетаю следом и хватаю его за ремень. Ах, видел бы это безмозглый академик, который возглавлял аттестационную комиссию! Он аттестовывал отделения начиная с первого этажа и к пятому уже едва держался на ногах. Ученый муж, распространяя спиртные пары, не только подтвердил нам высшую категорию, но обещал международную и много чего еще посулил. Ах, евростандарт! Видели бы вы, достопочтенные европейцы, дежурного доктора, который в туалете (а это место вообще не подлежит описанию по причине общей нехватки художественных средств) отлавливает и тащит прочь строптивого инвалида. Вам бы сразу стало ясно, в чем заключается и как проявляется международный статус…
Общими усилиями помещаем Ягдашкина в коляску и везем вниз, в приемник. Там — клетка, изолятор. Тяжелая дверь с зарешеченным оконцем, койка, цементный пол.
Закатываем, запираем, предупреждаем дежурную службу. Те усваивают сказанное без восторга: мало им своих отморозков. С наслаждением вспоминаю, что слово мое — закон, а потому молчу, разворачиваюсь, направляюсь к себе.
Не любят меня в приемнике. Наверно, есть за что.
В ординаторской запираюсь на ключ, снимаю халат, завариваю чай. Уже почти час ночи, не следовало бы мне чаевничать, самое время разложить на узенькой банкетке запятнанный дезинфицирующими растворами матрац и попытаться уснуть. Обычно я беру с собой какой-нибудь транквилизатор, но сегодня — забыл. Сестры уже спят, мне не хочется их будить и выпрашивать двадцать