невесомостью — так ведь говорят: «невесомость»? Но, увы, я достиг точки, where I am out of love with life and myself, greatly perplexed as to why I should change so drastically. Existential hang-over.[12] Ты скоро напишешь, не так ли? Ты один способен понять.
Харли черпает в различных опасностях чувство подвижности и, главное, той реальности, что уже его покидает. Его поиски, вдохновение и выдох иногда распыляются, пока он ждет и ему кажется, будто он уловил скрытый смысл вещей, и, точно распутный Парсифаль, он еще глубже погружается в жизнь, которая по контрасту напоминает об исчезновении возвышенных образов. Горечь. Харли теряет опору, но жестокость — крепкая скоба, прекрасный якорь немилосердия.
Жан-Мари старательно упорядочивает свои трюизмы, он говорит себе, что в этом мире нет ничего совершенного и сам он несовершенен. У него привычка к самоуничижению. Его жесты униженны, а тело и сердце открыты, словно плоды, согретые солнцем.
«И увидел я в руках ангела длинную золотую стрелу, чей наконечник сверкал, точно пламя».
На этой неделе Жан-Мари несносен. Один друг пробыл пару дней в Париже, а затем направился в Лондон.
Внук магараджи П. Такой красивый. Такой умный. Я дам тебе знак.
Жан-Мари — цвета мяса и пыли, он будто сделан из останков, смятых большими стервятниками за решетками. Углы комнаты разваливаются, отклоняющиеся линии отменяют законы геометрии. Соседняя комната, соседние комнаты и все, что за ними, таят угрозу. На полу рядом с чемоданом стоит грязная чашка. Пепельница переполнена. Можно поклясться, что невдалеке кто-то шагает. Нельзя выходить из комнаты, иначе заблудишься навсегда. Окон нет. Запах смерти заглушает «Розу Гулистана». В груди Жана-Мари мало-помалу стихает кашель и сухой, скудный спазм.
Согласно другим источникам, характеризуя Жана-Мари, следовало бы говорить о золоте, карамели и янтаре. Кожа, водянистые глаза и локоны, томно ниспадающие на узкие плечи, едва прикрытые шелковым трикотажным джемпером, были прозрачно-желтыми, просвечивающими, как мед. Его лихорадка порождала галлюцинации, пока он оптимистически пил чай цвета своих глаз из карамельной чашечки. Он имел обыкновение душиться за ушами розовым маслом. В соседней комнате играли на фортепьяно. Слышался смех. Кипела вода в самоваре.
Телефонная кабинка в бистро провоняла остывшим дымом и соплями, ее стенки покрыты решеткой цифр, отпечатков, граффити. Не вешайте трубку. Никто не отвечает, мсье.
Нет ли сообщения? Не вешайте трубку. Никто не отвечает. Но ваше сообщение уже записано. Ничем не могу помочь…
Не раздеваясь, Харли забылся на кровати тяжелым сном. Его туфли из рыжеватой кожи испачкали пикейное одеяло.
Харли смутно снятся повешенные в черных капюшонах, казненные при свете вспышек, близ камышового поля — затопленный урожай. Затем по течению медленно проплывает тело Жана-Мари. Харли просыпается с неприятным привкусом во рту.
My life… such an expense of spirit in a waste of shame.[13] Ну хотя бы алгебраическая сумма успехов и неудач оставалась всегда положительной. Хотя бы… А впрочем, что делает этот другой в его жизни?
Он перечитывает нелепое письмо:
«Когда-нибудь это станет последней встречей, последним письмом, и тогда я пойму, что не сказал тебе самого важного и уже слишком поздно…»
Раздражение. В ванной капает кран. Харли встает и начинает раздеваться, чтобы принять душ, а затем отправиться на промысел у дыры Центрального рынка. И если ему понадобится моральная поддержка, он тоже знает, куда за ней обратиться.
В пустой комнате — покойник под своею броней с желтовато-коричневым оттенком: дворяне, Святые и Избранные остаются одни над столом, озаренные вечерним солнцем.
Свернувшись калачиком, Жан-Мари спит под жалким покрывалом. Ему снятся большие птицы, но сны его туманны, и он различает лишь водную поверхность без отблесков, на которой держится. В свинцовых водоворотах плывет тревога — чудище глубин. Все несет печать уничтожения, и смерть бодрствует даже во сне.
Все происходит сообразно ограниченным мотивам, сформулированным в прошлом, настоящем, будущем, — структура, именуемая Вечностью. Нужно лишь более или менее энергично включиться в это развитие, как только покажется, будто различаешь его рисунок.
…Что не сказал тебе самого важного и уже слишком поздно… В «Зогаре» написано, что слова никогда не теряются в пустоте, а, наоборот, отражаются на судьбах, подобно камням, отскакивающим от стенок колодца.
Слышались странные звуки, ведь это было скверное местечко: крики, погони, разгульная музыка, драки, безумный хруст. Повсюду стояли клетки — большие вольеры, запыленные сухим пометом.
Харли повис в пустоте, его так и подмывает возобновить старые поиски, снова пуститься в путь. Но не Одиссеем Гомера, что надеется вновь увидеть Итаку, а Улиссом Данте, который стремится к неизвестному, неизмеримому.
— Я хочу быть всем обязанным лишь собственным порывам, невзирая на меланхолию (реальность, чье название больше не в ходу), которая терзает меня и вертится волчком в голове. Необходимо сбросить это оцепенение, что парадоксально сопровождается лихорадкой. Да, лихорадка и оцепенение. Нужно лишь уловить глубинную непрерывность жизни, всякой жизни. Что же до остального, не знаю, возможно, мне просто…
Сразу по пробуждении его осаждает горе, так и не сжигая до конца. Существует каталепсия сладострастия, но есть и каталепсия боли. Жан-Мари в ускоренной съемке, плохо выбритый, почти оборванный, машинально пересекает голые пыльные комнаты, еще раз выходит из лабиринта, чтобы позвонить и даже, если надо, дойти до отеля «Ленокс».
Харли хотелось бы смягчить свои неприятные слова, но он слышит, как говорит отвратительно каркающим голосом еще худшие вещи.
Жан-Мари навеки понял, кто он. Он — тот, кого отвергают. Камень. Протухшая стоячая вода. Несовершенное пламя, которое больше никто не желает поддерживать. Одиночество. Он садится по- турецки, прислонившись к вольере, вытирает глаза и начинает прощальное письмо.
В это время Харли ужинает один в ресторане. Он ест чувственно и много. К сыру заказывает вторую бутылку вина. В мыслях проносятся обрывки поэмы, то складываясь, то расстраиваясь — хрупкие облачка. Часы бьют восемь — банальное время ужина, отрезок повседневной жизни, застывший в веренице столетий, мертвый коричневый час, вещество веков, песок клепсидры, безымянный порошок.
Харли пойдет смотреть фильм. Аптечный свет — полынно-зеленый. Дежурная аптекарша близорука и добродушна.
— Я не должна отпускать вам его без рецепта, но раз вы так упрашиваете…
У него в чемодане уже лежит один тюбик. Два уж точно подействуют. А то в первый раз — ему было пятнадцать — вышла осечка. Теперь-то он знает, что сначала нужно по есть овсяной каши, чтобы желудок не вывернуло от такой дозы. Одна из самых полезных вещей на свете. Он опускает письмо в почтовый ящик, как всегда отправлял свои послания, но больше не видит этого жестокого ящика и воспринимает мир