Этот текст тронул его. Он вернулся к странице с фотографией и долго всматривался сперва в сосредоточенное лицо стоящей у доски женщины, а потом в лицо улыбающейся блондинки, сидящей в первом ряду. Он хотел отыскать в лицах этих женщин какой-нибудь знак близости, связывающей их. Однако ничего не заметил. Потом он встал, нашел на стеллаже картонную папку, положил туда тетрадь и завязал тесемки. Папку он сунул в кожаную сумку, закрыл молнию, вышел и уселся на лавочку под диким виноградом. Он сидел и смотрел на луну, пробирающуюся сквозь облака.
Боже! Неужели так в жизни заведено, что все всем причиняют зло? Неужели так обстоит всегда и всюду? И только зло, которое кто-то причиняет другому или от которого кто-то страдает, заслуживает описания? Неужели на свете нет счастливых людей? А может быть, все, что говорится или написано о счастье, просто не стоит принимать во внимание?
Может, жаль времени на то, чтобы писать о нем, потому что оно так скоротечно? А быть может, счастье все переживают одинаково, а несчастье – каждый по-своему? Он не мог назвать, разве что кроме сказок, прочитанных в детстве, ни одной запавшей в память книги, где описывалось чье-то счастье.
Некоторые обороты и определения, использованные в этом письме, были как будто сняты у него с языка. Словно эта девушка подслушала исповедь, на которую спровоцировала его несколько лет назад психиатр из Катовице. Он мог бы написать такое же письмо, хотя сама мысль об этом казалась ему детской и наивной. Но он подумал, что молодые девушки способны писать подобные исповеди своим идолам. Кто бы они ни были.
Он совершенно точно не стал бы писать Моцарту – ему бы это даже в голову не пришло, – но адресат в данном случае не имел никакого значения. Кроме того, выбор Моцарта в контексте прочитанного в первой части этой тетради казался ему как минимум странным. Моцарт в качестве наперсника страдающих от измены? Этот наркоман любви, которого вдохновляли на сочинение музыки бесчисленные романы, в качестве исповедника и утешителя? Да это все равно что жаловаться на неверность жены или мужа, всхлипывая на плече Дон Жуана либо Распутина! И лишь одно могло быть основанием для выбора такого наперсника – его музыка, которая способна заставить полностью раскрыть душу, и тут он был вполне согласен с девушкой. Но точно так же способствовала раскрытию души и музыка Шопена, и будь он женщиной, то свои тайны поверил бы ему, а не Моцарту.
Сходство с его ситуацией, с тем, что пережил он «после Марты», было просто поразительным. То, что он чувствовал в обличье панического страха, девушка переживала, с его точки зрения, «нормальней» – что бы ни значило это слово – в виде боли, отторжения от мира. Сходство было также и в том – в первый миг это показалось ему нелепостью, – что им обоим изменила, их обоих бросила женщина. Но на этом сходство кончалось. Он не в состоянии был понять элемента ощущения измены, который в ее случае был связан с переходом «на другую сторону баррикады», если под этим подразумевать пол. Связано ли страдание от утраты исключительного права на тело партнера с полом того, кто отнимает у нас это право? Болезненней ли будет страдание, оттого что женщину у мужчины отнимает женщина?
Несомненно! Это не простая плотская измена, которую можно со временем простить. Это абсолютный шок, и после него ничего не может оставаться таким же, как прежде. Когда муж объявляет жене, что у него есть любовник – не любовница! – это равнозначно объявлению смертного приговора узам, соединявшим до этой минуты двух человек. После такой измены возврат к прежнему невозможен. Единственное, что он прекрасно понимал: эта утрата окончательна и бесповоротна. Из случаев, известных ему, он мог сделать вывод, что сексуальная ориентация меняется обычно раз в жизни. По какой-то причине Виктория под это правило не подпадала. Кроме того, в случае этой девушки все было гораздо сложнее. Скорей уж она была любовницей, и она отнимала у мужа Виктории исключительное право на обладание ею. Ей следовало бы не воспринимать себя жертвой, а испытывать чувство вины…
Гомосексуализм никогда не был для него знаком извращенности, но и никогда особо не притягивал его внимания. До сих пор он соотносился исключительно с людьми, которых он знал по газетам, книгам, фильмам. И вдруг оказалось, что такие люди существуют поблизости, они ходят по тем же улицам, живут рядом с ним. Они были иные, но это вовсе не значило, что они в чем-то хуже, недостойны его уважения и их следует заклеймить позором. В Польше, особенно в маленьких городах и в сельской местности, которые он лучше всего знал, крайняя нетерпимость была обычным делом. Вообще в этом смысле Польша представлялась ему страной, жители которой считают, что мир, а уж тем более Польшу, должны населять исключительно белые гетеросексуальные католики. С подобной разновидностью тройственного расизма он сталкивался не только в Бичицах, но неоднократно и в Гливице, и он уже зарекся вступать в дискуссии на эту тему. По его мнению, они не имели смысла, потому что всегда заканчивались дурацкой агрессивной перепалкой. Зачастую впоследствии комментарии о таких дискуссиях возвращались к нему в виде распускаемых о нем нелепых слухов наподобие: «Марцин точно пидорас, потому как у него уже столько лет нет бабы» или «Марцин перестал, как его ученый братец, ходить в костел». Но даже пьяные гурали не могли пустить о нем слух, будто «Марцин точно негритос».
Читая ночью это неординарное послание, он убедился, что инаковость этих людей куда меньше, чем он представлял. Если бы заменить Викторию на Виктора, письмо было бы абсолютно похожим в части восприятия измены, ухода и последовавших за этим страданий.
Но похожим лишь почти, так как оно обладало бы куда меньшим эротизирующим зарядом. Если бы это была заурядная история мужчины и женщины, то не вызвала бы такого явно и чисто сексуального возбуждения. Марцин не смог не отметить, что в этом повествовании о печали и трагедии само это повествование он как бы отодвигает на задний план и постоянно возвращается к образу двух обнаженных молодых женщин, прикасающихся к телам друг друга губами и ладонями. Он не знал, возникают ли подобные фантазии у других мужчин, но его такой образ возбуждал, можно сказать, вдвойне. Иногда у него появлялось желание посмотреть порно, но единственные фильмы, которые могли привлечь его внимание, как раз представляли женщин, занимающихся любовью друг с другом. Все прочие казались ему бессмысленной гимнастикой двух раздетых абсолютно чуждых людей, и эротики в них было не больше, чем в мешке цемента.
Ему казалось, что женщины делают это иначе и всегда так, будто это для них первый и в то же время последний раз. С несравненно большей нежностью и лаской. Зная карту своего тела, они способны задерживать прикосновение в тех местах, которые мужчина пропускает по причине своего невежества, невнимательности или спешки, подгоняемый нарастающим возбуждением. Женщины ничего не оставляют «на другой раз», обещанный себе или ей, и не засыпают, разряженные, как конденсатор, перед этим самым «другим разом», до которого дело чаще всего не доходит. Женщины, которые хотят друг друга – так ему кажется, – свободны от доказывания своего желания явственно зримой эрекцией и потому идут в постель как на концерт, где не только не обязательно бисирование, но он даже не обязан дойти до финала.
Он был поражен своей реакцией. Возбуждающая нагота женщин до сей поры ассоциировалась у него исключительно с Мартой. Но ее нагота не принадлежала ему. Ее нагота была случайной. Как элемент провокации, а не как то, что предназначено ему. Марта никогда не раздевалась только для него. Никогда намеренно не подарила ему своей наготы. Она уделяла ему только ту свою наготу, какую уделяла другим, и точно так же, как другим. Он ни разу не испытал с Мартой того, о чем писала эта девушка.
Он встал. Быстро прошел к себе в комнату. Бросил на пол одежду, выключил свет и голый лег на одеяло. На этот раз он не представлял себе Марту. Впервые он воображал при этом другую женщину…