Он стоял за занавеской, прижавшись к стене, и молчал. Через минуту он услышал, что Секеркова уходит. Он осторожно выглянул и, увидев, что она уже на дороге, быстро закрыл оба окна. Она, услыхав звук захлопывающихся оконных створок, обернулась и погрозила ему палкой.
Улыбаясь своему отражению в зеркале, Марцин брился в ванной. Он не знал никого, подобного Секерковой. Человека с границы двух миров. Причем пребывающих в полном согласии между собой. У нее, истово верующей католички, толерантности было поболе, чем у иных полуневерующих четверть-атеистов. Постоянно удивленная тем, что можно жить и не верить в Бога, она была далека от фанатизма и проповедничества.
Она жила воспоминаниями прошлого, которое понимала, но пребывала и в согласии с настоящим, зачастую непонятным для нее, однако очень важным. Хромая старушка с морщинистым лицом, вечно в черном траурном платье и цветастом гуральском платке, с вечной сигаретой во рту, с наушниками плеера, воспроизводящего оперы, она изуродованными ревматизмом пальцами то перебирала зерна четок, то выстукивала эсэмэски куме в Краков. Своим существованием она доказывала, что можно жить достойно. В любые времена. Когда она входила в корчму, стихали крики подпивших гуралей. Когда она приходила к ксендзу Ямрожему, тот, чем бы он ни занимался, отрывался от своих дел и принимал ее у себя в доме. И при этом никогда не присутствовала Вальчакова, ксендзу даже не приходилось отсылать ее на кухню, так как, видя Секеркову, она сама туда убегала. Старая Секеркова присутствовала на всех крестинах, первых причастиях, свадьбах и похоронах в деревне, и ксендз – не только Ямрожи, но и все его предшественники – не начинал воскресную мессу, пока Секеркова не прохромает через весь центральный неф костела и не сядет на первой скамейке.
Не только ксендз в костеле так отличал ее. В корчме тоже отличали ее, да еще как. И куда чаще чем раз в неделю, по воскресеньям. Если в гуральскую корчму – точно так же, как когда-то в английский, шотландский или австралийский паб, – входят женщины, то они либо туристки, либо заблудились, что с местными случается крайне редко, либо все магазины в деревне закрыты и нигде – даже у самогонщиков – нельзя купить водки. Когда такая заплутавшая женщина входит в корчму, там на миг воцаряется мертвая тишина, гурали прекращают разговоры, рюмки замирают на полпути ко ртам, и все смотрят на нее, как на пингвина в плавках, который пришел к киоску на пляже купить мороженого. Так вот, когда Секеркова входила в корчму, тишина не устанавливалась, никто не задерживал на полпути ко рту рюмку или стакан, более того, многие даже головы не поворачивали. Тем самым Секеркова была однозначно и окончательно уравнена в правах. Большего равноправия в гуральской деревне и представить невозможно. Момент входа Секерковой в корчму, чтобы выпить водки,– вот вам феминизм чистой воды! Можно снять кружевные трусики, прибить их к палке, сделать из них знамя и выйти на улицу. Протестовать. Можно. Но можно также в трикотажных панталонах до колен и с четками в кармане войти в корчму, чтобы выпить водки, не вызвав не только протестов, но и удивления гуралей. Самые оголтелые феминистки в такие моменты могли бы гордиться старой Секерковой.
Марцину в книге ксендза Тишнера «История философии по-гуральски» недоставало философии Секерковой. Он был убежден, что если бы ксендз Тишнер познакомился с Секерковой, провел бы в ее хате хотя бы один день и, сидя напротив нее в облаках табачного дыма за рюмкой водки, поговорил с ней о Боге, о мире, о людях, об одиночестве и о все быстрей убегающем времени на фоне неизменных и вечных гор, то именно ее он назвал бы своим гуральским Платоном. Тишнер оценил бы мудрость этой простой женщины. Именно такая мудрость, вырастающая из простоты и искренности, из ординарности неординарной восприимчивости, была для него всего драгоценнее. Секеркова сохранила подобную восприимчивость, несмотря на, а может, напротив, именно потому, что была способна найти смысл в монотонной повторяемости, которая проистекает из желания все выдержать, перенести, чтобы иметь возможность пережить радость нескольких счастливых минут. Она умела находить их в природе, в прогулке по лугу, в глотке свежего горного воздуха. И знала, – о чем писал Тишнер, но только она не читала, – что жизнь состоит из редких мгновений высочайшей значимости и бесконечного числа промежутков между этими мгновениями. А поскольку тени этих мгновений непрестанно реют вокруг нас во время промежутков, ради них стоит жить.
Эта старая женщина жила для того, чтобы своим присутствием напоминать о простых, основных вещах, таких как справедливость, доброта, надежда, достоинство. И быть может, поэтому она была приговорена к одиночеству, которое в ее случае вовсе не было синонимом страдания. Близкому человеку Секеркова отдала бы себя целиком и полностью и потому не смогла бы исполнять свою общественную роль. Утешительницы, опекунши, ворожеи, исповедницы, сестры, матери или подруги, постоянно утирающей чьи-нибудь слезы либо разделяющей с кем-то отчаяние, страдание, измену, боль, но также радость, мгновенное счастье и гордость. В этой роли Секеркова неустанно повторяла людские судьбы. И с каждой следующей повторенной судьбой она становилась мудрее и могла успешнее служить другим. У нее была собственная философия счастья. Самая простая и истинная. Для нее счастьем в жизни было отсутствие несчастья.
Прекрасно зная, что человеческое существование – это прежде всего история уныния и сомнения,– чтобы это знать, не нужно быть философом, – она оберегала от этого знания других. Преданная и самозабвенно любящая Бога, но без малейших колебаний грозящая Ему палкой, если, по ее мнению, Он подвергал людей чрезмерным испытаниям, она жила в убеждении, что жизнь несправедлива, но также знала, что это вовсе не значит, что она невыносима. И помогала многим людям пережить время самой тяжкой несправедливости. Она глубоко верила, что даже если утешение дарует небо, то помощи нужно ждать от людей. И она помогала.
Год назад куратор хотел отнять детей у Зарембовой. Заремба упился насмерть и оставил сиротами троих детей, а Зарембова с горя тоже начала пить. Кто-то донес в Сонч, что «гражданка Заремба регулярно напивается, водит посторонних мужчин к себе в дом, в котором проживает с тремя маленькими несовершеннолетними детьми». Можно подумать, маленькие дети могут быть совершеннолетними. Но это была неправда. Да, с горя Зарембова много пила, но за детьми следила. После этой анонимки к ней прислали куратора. Он ходил по деревне и расспрашивал. Больше всего сведений он получил у тех, кто всегда не любил супругов Заремба. И только им поверил.
Зарембова в тот день была как раз пьяна и выгнала его из дому. Он опять явился через два месяца в семь часов утра. С решением суда. По нему детей следовало отдать в детский дом. Зарембова осатанела. Неодетая, в одной сорочке, с чупагой6 в руке, она гонялась за куратором по всему двору. На следующий день он приехал с двумя рослыми полицейскими в полицейской «нисе». Полицейские, кстати сказать, совершенно противозаконно взломали по наущению куратора дверь и вошли к ней в дом. Но Зарембова уже с раннего утра забрала детей и укрылась у Секерковой. Она заявила, «что утопится вместе с детьми, но кровинок своих в приют не отдаст». Вскоре полицейские и куратор были у дома Секерковой. Секеркова с сигаретой во рту и с палкой в руке вышла со двора, демонстративно заперла калитку на замок и похромала к хате Язготов. Через минуту Ендрусь Язгот с двумя братьями вышли из хаты в белых нижних рубахах и с чупагами в руках и подошли вместе с Секерковой к полицейской «нисе». Секеркова сказала:
– Пани Мария Ядвига Заремба вместе со своими дочками находится у меня с визитом и будет там находиться, пока мы не прочитаем все Богородичные молитвы.
Через несколько минут полицейские вместе с куратором уехали.
Вечером Секеркова пришла к Марцину и попросила его пойти с ней к ксендзу и поговорить с ним.