— Шесть дней он не молвил ни слова, шесть дней не преломлял хлеба, и ныне дан ему голос; мы принимаем повеление. Как он сказал, так и будем творить.
Исполненный ужаса и отвращения ко всему, что он видел и слышал, Мортон поспешно протиснулся к выходу и покинул хижину. За ним последовал Берли, который не спускал с него глаз и заметил его волнение.
— Куда вы? — спросил он, беря Мортона под руку.
— Куда угодно — мне безразлично куда, но здесь я оставаться дольше не стану.
— Скоро же ты устал, юноша! — сказал Берли. — Твоя рука не успела еще взяться за плуг, а ты готов уже оставить его? Так-то привержен ты делу отца?
— Ни одно дело, — негодуя, ответил Мортон, — ни одно дело при таком руководстве не может увенчаться успехом; одни одобряют кровожадный бред сумасшедшего, вождь других — старый педант, глава третьих… — Он остановился, и его спутник закончил оборванную им мысль:
— Гнусный убийца, хотел ты сказать, вроде Джона Белфура Берли? Я могу снести это ложное истолкование моих действий, не испытывая ни обиды, ни злобы против тебя. Ты не можешь понять, что в эти дни гнева и ярости не трезвым и не спокойно-рассудительным дано свершить суд и добиться освобождения. Если бы ты видел парламентские армии тысяча шестьсот сорокового года, ряды которых были полны сектантов и всевозможных энтузиастов, еще более ревностных и неистовых, чем мюнстерские анабаптисты, вот тогда тебе было бы чему удивляться; и все же эти люди на поле сражения были непобедимы и руки их сотворили поразительные дела, доставившие свободу их родине.
— Но их действиями, — ответил на это Мортон, — мудро руководили, а их неудержимое религиозное рвение находило для себя выход в молитвах и проповедях, не внося разлада в управление армией и жестокости — в их поведение. Я часто слышал об этом от отца и должен сказать, что больше всего его удивляло резкое противоречие между их религиозными догматами и мудрой уверенностью, с какою они вели военные действия и управляли страной. А в нашем совете, на мой взгляд, — сплошной хаос!
— Ты должен запастись терпением, Генри Мортон, — сказал Белфур, — ты не можешь покинуть дело твоей веры и твоей родины из-за какого-нибудь нелепого слова или сумасбродного поступка. Выслушай, что я скажу. Я только что убеждал наиболее благоразумных из наших друзей, что совет слишком многолюден и слишком громоздок, и нельзя ожидать, чтобы мадианитяне, при таком большом числе его членов, попались к нам в руки. Они прислушались к моему голосу, и наши собрания вскоре будут насчитывать лишь столько участников, сколько способно договориться друг с другом и действовать сообща; в таком совете ты сможешь свободно говорить как о наших военных делах, так и о помиловании тех, кто, по-твоему, должен быть пощажен. Удовлетворен ли ты этим?
— Разумеется, я был бы рад способствовать смягчению ужасов гражданской войны, — сказал Мортон, — и я не покину принятого мною поста, разве только если увижу, что творятся дела, несогласные с моей совестью. Но кровавые побоища после того, как враг запросил пощады, или расправы без следствия и суда никогда не встретят с моей стороны ни поддержки, ни одобрения, и вы можете быть уверены, что я воспротивлюсь им словом и делом, твердо и решительно, будут ли в них повинны наши сторонники или наши враги.
Белфур нетерпеливо махнул рукой.
— Ты скоро убедишься воочию, — сказал он, — что упрямое и жестокосердное племя, с которым нам приходится иметь дело, должно быть наказано скорпионами, прежде чем сердца их смирятся и они примут кару за свои беззакония. Это о них сказано в Священном писании: «Я воздвигну меч против тебя, и меч сей отметит за поругание завета моего». Что надлежит сделать, то должно быть сделано благоразумно и по здравом размышлении, подобно тому, как это свершил благочестивый Джеймс Мелвин, приведший в исполнение приговор над тираном и угнетателем кардиналом Битоном.
— Должен признаться, — ответил на это Мортон, — что я испытываю еще большее отвращение к заранее обдуманной и холодной жестокости, чем к тем зверствам, которые творятся под горячую руку, в религиозном экстазе или в пылу раздражения.
— Ты еще юноша, — сказал Белфур, — и где тебе знать, как легковесны на чаше весов несколько капель человеческой крови по сравнению с важностью и значением этого великого общенародного дела. Но не тревожься; ты сам будешь подавать голос и выносить приговоры, и кто знает — быть может, у нас с тобою не будет особых причин пререкаться друг с другом.
Мортону пришлось удовольствоваться этими обещаниями. Посоветовав ему прилечь и отдохнуть, так как утром, вероятно, войско двинется дальше, Берли собрался уходить.
— А вы, — спросил Мортон, — разве вы не будете отдыхать?
— Нет, — сказал Берли, — мои глаза пока еще не имеют права смыкаться. Это дело нельзя делать небрежно. Я еще должен определить состав комитета вождей; рано утром я приглашу вас на его заседание.
Сказав это, он удалился.
Место, где оказался Мортон, было неплохо приспособлено для ночлега: это был укромный уголок под высокой скалой, хорошо защищенной с той стороны, с которой в этих местах чаще всего дует ветер. Довольно толстый слой мха, покрывавшего землю, представлял собою отличное ложе, особенно для человека, перенесшего столько физических и моральных страданий. Мортон завернулся в солдатский плащ, с которым не расставался со вчерашнего дня, растянулся на мху и предался грустным размышлениям о положении родины и о своих личных делах. Впрочем, эти размышления не слишком долго томили его, так как вскоре он погрузился в глубокий, здоровый сон.
Вся повстанческая армия, разбившись на группы, спала на земле. Каждая группа располагалась там, где было удобнее и где можно было укрыться от холодного ветра. Не спали только несколько главных вождей, всю ночь напролет обсуждавших вместе с Берли создавшееся положение, да часовые, которые, поддерживая в себе бодрость, распевали псалмы или слушали, как их поют наиболее искусные среди них.
ГЛАВА XXIII
Все получив — скорее на коней!
С первым светом Генри проснулся и увидел стоявшего возле него верного Кадди с походною сумкой в руках.
— А я только что сложил ваши вещи, чтобы все было готово, когда ваша милость проснется, — сказал Кадди, — это моя обязанность; ведь вы были такой добрый, что взяли меня к себе в услужение.
— Я взял тебя в услужение, Кадди? — сказал Мортон. — Да ты еще не проснулся.
— Ну уж нет, сударь, — ответил Кадди, — разве я не говорил вам вчера, когда еще был привязан к коню, что, если вы когда-нибудь выйдете на свободу, я буду вашим слугою? Разве вы сказали на это «нет»? А если это не договор, то что же это такое? Вы, правда, не дали мне задатка, но зато подарили еще в Милнвуде достаточно денег.
— Ладно, Кадди, если ты готов разделить со мною превратности моей злосчастной судьбы…
— А я уверен, что она будет у нас счастливою, — весело отвечал Кадди, — и наконец-то моя бедная старая матушка будет пристроена как полагается. Я начал постигать солдатское ремесло, и с того конца, с которого научиться ему проще всего.
— Значит, ты научился грабительству, не так ли? — сказал Мортон. — Откуда еще могла бы оказаться у тебя в руках эта сумка?
— Не знаю, грабительство ли это или как оно там называется, — ответил Кадди, — но только так выходит само собой, и это — доходное ремесло. Наши люди, прежде чем мы с вами освободились, до того обчистили убитых драгун, что они теперь как новорожденные младенцы. Но когда я увидел, что виги развесили уши, слушая Гэбриела Тимпана и того молодого парня, то пустился в дальний поход ради себя самого и ради вас, ваша честь. Вот я и пошел себе потихоньку, пошел чуточку по трясине, да свернул потом вправо, где приметил следы многих коней, и пришел прямо на место, где и вправду здорово молотили, видать, друг дружку. Бедные ребята лежали одетые в свое платье, как они утром надели его, и никто до меня не наткнулся на эти залежи трупов. И кто же был среди оных (так сказала бы моя матушка), как не наш с вами старый знакомый, не сам сержант Босуэл!
— Что ты говоришь, Кадди! Стало быть, Босуэл убит?
— Убит, — ответил Кадди. — Глаза его были открыты, и лоб нахмурен, а зубы крепко стиснуты, как