«Мучают тебя злые языки, перемалывающие твое и Рами имя?»
«Ужасно мучают. Нас просто преследуют. Какое отвращение напало на нас от этого болотного месива, которое все развели вокруг нас. И сейчас, описывая те дни, я еще раз переживаю все это. Все эти сплетни, которые душили нас, безжалостно брали нас за горло. Просто не давали дышать чистым воздухом».
«Не переживай, детка. Вся грязь будет смыта, как смывается нечистая вода с мрамора».
«Но как можно все это выдержать. Я больше не могу. Что мне делать, дядя Соломон, скажи, что мне делать?»
«Бороться с мещанством, детка. Борьба эта, конечно, приносит горечь, но в конце концов чистота победит. Я в этом уверен».
«Какими красивыми словами ты описываешь всю эту мразь, все эти сплетни в кибуце, дядя Соломон».
«Именно красивое слово, детка, как искра света, падает в грязную лужу».
«И гаснет в ней».
«Упаси, Господи! Расскажу притчу Элимелеха».
«Выдумку или правду?»
«Правда скрыта во всех кажущихся выдуманными рассказах Элимелеха, поверь мне, детка».
«Может, я не настолько умна, но хотела бы узнать правду простого рассказа».
«Вот я тебе и рассказываю простую историю. Слышали мы ее из уст каббалиста, посетившего наше местечко еще в юности. Когда Бог сотворил мир, он сжал себя, чтобы освободить место для Вселенной. Не смог мир вынести силы святости Бога, не выдержали сосуды мира, разбились, и искры этой святости рассыпались по всему миру, так что некоторые попали в болото скверны. По идее, скверна должна была отпасть от этих искр высшего света. Но оказалось, что, наоборот, скверна держится благодаря искрам святости. Поэтому выхода нет: надо сойти в скверну, чтобы собрать те самые искры святости и показать пустоту сосудов скверны, и тогда она исчезнет, и болото высохнет само собой».
«Намек понятен, дядя Соломон. Но если я спущусь в болото, я просто в нем утону».
«Нет, детка. Не утонешь. Будешь держаться за искру святости, – не утонешь ни в каком болоте».
«Есть ли вообще святость в кибуце, дядя Соломон?»
«Есть, Адас, есть».
«Что это за святость?»
«Святость… в творчестве, Адас. Кибуцная жизнь обогатилась именно творчеством».
«Почему же в каждодневной нашей жизни святость не чувствуется? За какие такие искры надо ухватиться, если день за днем тонешь в мути, оскверняющей жизнь?»
«Кибуц, Адас, это единение многих сталкивающихся противоположностей. Цельности в мире вообще не бывает. Никогда в кибуце не было единой морали. И когда у человека случается душевный или духовный кризис, все эти противоположности выходят наружу, отравляя ему жизнь. В периоды же покоя и счастья обнаруживаются другие противоположности. Но они существуют всегда. И порой в весьма остром столкновении»
«Дядя Соломон, тебе никогда не было так тесно, как мне, в этом месте?»
«Было. И не раз мной овладевали сны об иной жизни».
«Но сейчас тебе уже такие сны не снятся?»
«Посещают меня и сейчас такие сны, но очень быстро исчезают».
«Но ты удовлетворен собой, дядя Соломон?»
«М-м-м. Человек никогда не удовлетворен собой. Но я всегда стараюсь быть в ладу с собственными сердцем, совестью, прямотой души».
Адас поднялась с кресла, словно испугавшись этих моих слов, накрутила на палец длинные волосы, ушла, едва попрощавшись. И снова квартира моя опустела. Только и остался тонкий и нежный аромат духов красивой молодой женщины и чашка нетронутого ею черного кофе. С тяжким вздохом поглядел я на опустевшее кресло, встал и вернулся к письменному столу, ибо решил сегодня довести до конца рассказ об Элимелехе…
Исчезли из моей жизни Элимелех, мой брат Иосеф и Машенька. Спустя некоторое время после отъезда Элимелеха мой брат и Машенька вошли в семейную палатку, а через год тоже покинули кибуц. Все высокие слова о социальной привязанности к кибуцу и возвышенных идеях словно бы выдохлись, Машенька неожиданно начала выражать недовольство, стала ворчливой и сварливой. Мой брат ушел вместе с ней из кибуца, чтоб спасти в ней то, что еще можно спасти.
Я же занялся поисками Элимелеха. Его словно земля поглотила. Я же твердо решил найти его и возвратить в кибуц. Человек я средних способностей, в общем, общественный деятель. Но при этом любитель помечтать. Без Элимелеха кибуц попросту для меня опустел. Словно изъята была из меня моя дополнительная душа. Долго я бродил по стране, пока не набрел на переулок в Иерусалиме.
Был жаркий день. Иерусалим пылал в солнечном пекле. Обессиленным и лишенным какого-либо желания, не знал куда брести, когда босой подросток в лохмотьях протянул мне руку:
«Подкинь копеечку, господин, жалкий шиллинг, и я тебе покажу такое, что ты еще никогда не видел, ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Нью-Йорке. Живая душа такого еще не видела», – он мигнул в сторону дома в глубине переулка. Я, естественно, решил продолжать свой путь, но он задержал меня:
«Это не то, что ты думаешь, господин, я не из тех, кто занимается дешевым обманом. Я покажу тебе человека несколько не в себе, – он постучал пальцем себе по лбу, – вырезает всякие физиономии в камне, а затем им же играет на скрипке, как будто это физиономии живых людей».
Не шиллинг, а три дал я этому босяку. Сердце мгновенно осознало, что этот «не в себе» никто иной, как Элимелех, мой друг бесценный. Нашел его между стен, сидел в комнате, у стола, огромный, отяжелевший. И все у него было как всегда. В Иерусалиме как в кибуце. Чернильница была открыта, скрипка вместе с инструментами для вырезания из дерева лежала под рукой. Вырезанные фигурки выстроились вдоль стены, старый задымленный примус шумел голубым пламенем под кофейником. Горы окурков валялись вокруг. На постели развалилась кошачья семья, мамаша которых лежала под рукой хозяина. Обе пары глаз – человечьих и кошачьих – блестели из сумрака навстречу мне, вошедшему в комнату.
Элимелех даже не встал со стула, а так, между прочим, кивнул головой и махнул рукой, как будто мы лишь вчера расстались. Но я заметил проблеск, который мелькнул в его глазах и погас. Это был проблеск в глазах человека, ощутившего опасность и готового защищаться любой ценой и со всей жестокостью. И тут я увидел большие изменения, происшедшие в нем. Это, конечно же, был тот же огромный Элимелех, но лицо его усохло, щеки опали, и сквозь землистость и белизну сверкали лихорадочным огнем черные глаза. И я, как реалист, человек дела, не колеблясь, тут же спросил в лоб:
«Чем ты зарабатываешь на жизнь, Элимелех?
«Зарабатываю. Видишь, я жив».
Зарабатывал он починкой разного рода вещей. Покупал, к примеру, части от примусов у Фишки и собирал их заново. В те дни Фишка еще не просил милостыню. Они были одного возраста. Это была середина тридцатых годов двадцатого века, и возраст наш равнялся возрасту нового века. Фишка был симпатичным парнем с роскошной темной шевелюрой, веселыми серыми глазами, смуглым, гладко выбритым лицом, узок в плечах и в талии. Походка у него была гибкой, как у канатоходца. Трубка всегда торчала у него изо рта, и там, где он появлялся, пахло крепким табаком. Собирал он железную рухлядь, этим и промышлял. Он прочесывал город вдоль и поперек, и каждый гвоздь, винтик, брошенную деталь подбирал и швырял в рюкзак, висящий на плече. Все это он приносил в свой дом, прилепившийся к стене, у которой рос виноградный куст, чьи листья и ветви покрывали правую стену дома. Около этого куста и высилась гора рухляди Фишки.
Иногда, посещая Элимелеха, я шел с ним к Фишке купить болты и части для сломанных примусов. Временами мы видели там совсем молоденькую девушку невысокого роста, хрупкую, с худым бледным лицом и редкими волосами неопределенного цвета, светлыми с каким-то серым оттенком. Девушка была стеснительной, и привлекали внимание лишь большие ее глаза, карие, мечтательные, влажные. И эта влажность пеленой отделяла ее от мира. Когда девушка была у Фишки, он приглашал нас в свой обмазанный глиной куб и угощал чаем, говоря при этом:
«Садитесь, садитесь. Хедва сейчас приготовит чай. Ах, какой чай! Такой напиток вы не найдете