разом впиваются ей в икры. Крик вырывается из ее рта.
– Что случилось? Я тебе сделал больно?
– Да.
– О. я не хотел этого делать. Я хотел посадить тебя так, как мне хочется тебя изобразить. Иоанна, посмотри на свое изображение. Ты так и не сказала мне, нравятся ли тебе внесенные мной изменения.
– Не вижу никаких изменений. Она такая... как всегда.
– Но, Иоанна, как же ты не видишь? Вчера я работал над твоим портретом много часов, зажег все огни в студии, и лицо твое смеялось навстречу мне. С любой точки оно смеялось больше, чем теперь. Может быть, ты не видишь этого из-за утренних сумерек? Сегодня нет хорошего света, и он темнит твой облик.
Оттокар включает большой фонарь над картиной, затем подряд все лампы. Ослепительный свет проливается в темное помещение. Портрет Иоанны сияет, глаза ее расширяются в испуге. Верно! Рот ее на полотне улыбается, но глаза не отвечают улыбающимся устам.
– Почему ты дрожишь, Иоанна?
– Очень холодно.
Он зажигает электрическую печь. Длинные полосы вспыхивают красным огнем, но они не согревают Иоанну.
– Иоанна, ты почему так печальна? Скажи мне откровенно хоть один раз.
Иоанна не отвечает, но Оттокар не отстает.
– Скажи мне, у тебя проблемы?
– Да.
– Ну, какие?
– Большие.
– Скажи мне откровенно, что за проблемы мучают тебя? – он приближает свой стул к ее стулу, чтобы взять ее руки, но она чувствует, как они прокрадываются ей за спину.
– Давай, говори по делу, какие у тебя большие такие проблемы?
– А-а, такие, какие вы не очень любите слышать... Ну, эти... в Движении.
– Я готов слушать, меня интересуют все твои проблемы.
– Вы знаете, Оттокар, что мы готовимся к юбилею Движения. Через два месяца.
– Ужасно! Это действительно беда. Я тоже не люблю юбилеи.
– Почему?
– У юбилеев, Иоанна, запах увядания. Вот, к примеру, пара празднует пятидесятилетний юбилей их совместной жизни. Молодость их в прошлом, старость на пороге, и нечем им гордиться, кроме слова «сделали». Когда приходят к юбилею, лучше всего – молчание, скромный взгляд себе в душу, а не шумное празднование напоказ. Прекрасно, Иоанна, что и ты не любишь юбилеи.
– Но я люблю их, даже очень. И мы не празднуем пятидесятилетие, как ваша пара. Мы празднуем двадцатилетний юбилей, а это лучший возраст в жизни, и мы вовсе не говорим о том, что «сделали», а о том, что сделаем. Мы должны уехать в Палестину...
– Иоанна, я ведь не об этом спрашивал тебя, а о твоих проблемах.
– Я и рассказываю о моих проблемах. В наш юбилей будет большой праздник всех евреев Берлина.
– И это твоя проблема?
– Конечно же, нет. Но на этом празднике будет петь большой хор. Все Движение, как один хор. Все поднимутся на сцену и споют одну песню, прекрасней которой я не слышала, из оперы «Навуходоносор». Вы слушали эту оперу Верди?
– Да. И это причина твоих бед?
– Эта песня все время звучит во мне, песня очень печальная. Но в конце голос взлетает, и последние строки песни пробуждают во мне радость этим взлетом. Все время я пою про себя эту песню, и даже не чувствую этого. Вчера меня даже вывели с урока латыни, и гнев учителя был велик, и мне не поверили, что я это сделала не специально.
– Ну, Иоанна, – смеется Оттокар, – не такая уж это великая беда быть выставленной с урока латыни из-за прекрасной песни, даже если тебе не поверили...
– Нет, нет, беда не в этом. Беда в том, что мне не дают ее петь в хоре Движения. Я, единственная, всегда стою в стороне.
– Но почему, Иоанна? Почему тебе не дают петь со всеми?
– Я ужасно фальшивлю.
Лицо ее в ладонях Оттокара, и давно ей не было так хорошо, как в эти минуты. Ладони его охлаждают ее пылающее и все же успокоившееся лицо. Насколько это прикосновение отлично от обычных его прикосновений. Он ощущает тонкий трепет ее ресниц в своих ладонях, как дрожь собственных нервов. В душе его единственное чувство, доброе чувство милосердия, единственное желание быть с ней добрым. Он нагибает голову и целует ее в лоб.
Стук в дверь. Рука сильно колотит в филенку. В дверях одноглазый мастер с мышеловкой в руке.
– Могу ли я поставить ее тут у вас, господин граф?
– Нет! – Граф просит закрыть дверь, но мастер успел кинуть взгляд внутрь и непристойно хмыкнуть при взгляде на Иоанну. Оттокар хлопнул дверью перед носом мастера, и поспешил к Иоанне. Глаза ее все еще обращены внутрь, словно мастер не хмыкал, и дверь не захлопнулась с громким стуком, и беседа их не прерывалась.
– Верно, Оттокар, что люди, которые фальшивят в пении, чувствуют красоту музыки лучше, чем те, кто поет?
– Конечно, детка, несомненно, – радуется Оттокар ее мечтательному взгляду, который не оскорбили хмыканья одноглазого мастера, – не столь важно, что голос фальшивит в хоре, важно, что он верно звучит в сердце. Есть люди, которые всю свою жизнь пели только для себя.
– Ах, Оттокар, не хочу я всегда петь одна. Один раз, только один раз я хотела бы в юбилей петь со всеми.
– Пой, Иоанна, пой, а я послушаю.
Что, здесь она будет петь юбилейную песню Движения? Перед Оттокаром, вечно смеющимся, когда она начинает рассказывать о Движении и о репатриации в Израиль.
– Нет, я не буду петь!
– Пой, Иоанна. Я хочу знать твою песню.
– Но я же фальшивлю...
– Для меня ты не фальшивишь.
– Сначала погасите все лампы в комнате. Я не смогу петь при этом ослепляющем свете.
– Но почему, Иоанна? Я хочу видеть тебя поющей. Ты что, стесняешься?
– Да.
Все огни погашены. Снаружи облака грузнеют во много раз, и в комнате все более темнеет свет приближающихся сумерек. Иоанна поворачивает стул, чтобы сесть спиной к картине.
– Пой мне, Иоанна, пой.
В пространстве теней она видится ему как явление чего-то, лишенного имени. Неверными шагами он приближается к ней.
– Отойдите. Я не смогу петь, когда вы так близко.
Он отступил к портрету, как бы сохраняя к ней близость. Все тени сгустились за согнутой ее спиной. Он не хотел изобразить ее девушкой, превращающейся в женщину, ибо пытался найти в ней цельность, которую не нашел в своей жизни. Он как бы соединил ее с Клотильдой, королевой переулков, убрал чистоту юности с ее лица, изобразив зрелой женщиной, полной жизнью.
– Почему ты не поешь, Иоанна?
Хриплый дрожащий голос Иоанны звучит в студии Оттокара.